Андрей Платонов
Шрифт:
Недаром, по свидетельству Августа Явича, Платонов говорил о своих ранних философских взглядах: «Наверное это было смешно. Впрочем, — добавил он с улыбкой, — кто умеет осмеять себя, уже не может быть смешным».
«Город Градов» заканчивался так же, как закончились «Эфирный тракт» и «Епифанские шлюзы», — смертью главного героя. Шмаков умирает в должности уполномоченного по фунтовым дорогам после того, как Градов перечислен в заштатные города и в нем учрежден сельсовет. Умирает Иван Федотович от «истощения на большом социально-философском труде» под названием «Принципы обезличения человека с целью перерождения его в абсолютного гражданина с законно упорядоченными поступками на каждый миг бытия», не успев осуществить своих планов, в которых тоже было нечто пародийное, смешное в том числе и по отношению к проектам самого автора сотворить нового мозгового человека.
Таким оказался общий итог трех тревожных, вопрошающих
«Герои „Лунных изысканий“, „Эфирного тракта“ и „Епифанских шлюзов“ — все гибнут, имея однако право и возможность на любовь очень высокого стиля и счастье бешеного напряжения», — писал Платонов жене 30 января 1927 года. И в факте этой гибели можно увидеть не только нереализованную любовь, но и авторское разочарование в обреченных персонажах. Однако надежд не оправдывал и «питомник нового человека», изумрудное будущее не вытанцовывалось — к утопии прибавлялась приставка «анти», но диалога с нею Платонов не прекращал и чем дальше углублялся путешествующий внутрь человечества писатель, тем сильней становилось давление на него извне.
Глава шестая ЗАРОСШИЕ ЖИЗНЬЮ
Весной 1927 года Платонов вернулся в Москву. Незадолго до отъезда из Тамбова он писал жене: «Здесь дошло до того, что мне делают прямые угрозы <…> Правда на моей стороне, но я один, а моих противников — легион, и все они меж собой кумовья. <…> Здесь просто опасно служить. Воспользуются каким-нибудь случайным техническим промахом и поведут против меня такую компанию, что погубят меня. Просто задавят грубым количеством. Сегодня было у меня огромное сражение с противниками дела и здравого смысла. И я, знаешь, услышал такую фразу, обращенную ко мне: „Платонов, тебе это даром не пройдет…“»
Пожалуй, самая характерная проговорка в этом письме — «воспользуются случайным промахом и погубят» — своеобразная рифма к судьбе Бертрана Перри или же к участи ожидающего пролетарского суда безымянного начальника дистанции из повести «Сокровенный человек», у которого равнодушие выпарило душу и от сердца осталось одно сухое место. Будучи советским служащим, автор со знанием дела описывал внутреннее состояние своих подневольных героев и в этом смысле годы государевой службы зачлись ему в прозе с лихвой, но настало время, когда литература напрямую пригрозила перейти в жизнь. Фантомы царей и палачей стали оживать, и Платонов, эту опасность остро почувствовавший, от следующей командировки — а ему предлагалась Тула, от которой во всех смыслах слова было недалече до Епифани — отказался.
«…я бился как окровавленный кулак, — писал он со свойственной ему, как сказал бы Авербах, двусмысленностью, — и, измучившись, уехал, предпочитая быть безработным в Москве, чем провалиться в Тамбове на работах и смазать свою репутацию работника, с таким трудом нажитую <…> Я снова остался в Москве без работы и почти без надежды… <…> Это палачи. Я сам уйду из союза… <…> Они привыкли раздумывать о великих массах, но когда к ним приходит конкретный живой член этой массы, они его считают за пылинку, которую легко и не жалко погубить. Неужели нигде нет защиты?»
Позднее размышления о соотношении общего и частного, массы и отдельной личности отразятся и в «Ямской слободе», и в «Усомнившемся Макаре», но все это означало одно: государственная служба для писателя временно закончилась (хотя по возвращении из Тамбова Платонов устроился на работу в Центросоюз, однако в середине лета 1927 года попал под сокращение штата), и надежда оставалась на одну только верную музу, которой он и стал служить с еще большим усердием, нежели в былые годы. Она это оценила и ответила ему с той щедростью и отзывчивостью, что выпадает на долю не каждого, берущегося за перо. В том числе это касалось и материального положения ее избранника. Разумеется, потерявший работу губернский мелиоратор стал гораздо больше писать не только потому, что за книги ему платили, хотя финансовый вопрос для него, обремененного семьей, был важен («Договора на обе книги можно заключить теперь же и теперь же получить по ним деньги», — писал Платонов жене еще из Тамбова в конце января), а потому, что слишком многое накопилось в душе, и именно в 1927 году он стал не ведающим робости начинающего мастером: «Нечего мне сусолить пилюлю. Дайте мне малое, а большое я сам возьму. Не тяните время».
Двадцативосьмилетний Андрей Платонов входил в литературу сильным, крепким, уверенным в себе и своих силах человеком, входил как власть имеющий — достаточно сравнить его
«…я накануне лучшей жизни. Литературные дела идут на подъем. Меня хвалят всюду. Был в „Новом мире“ — блестящая оценка. Либретто — тоже. „Епифанские шлюзы“ — также», — писал он жене в первой половине июля.
При этом писатель Платонов не переставал быть читателем. Он следил за тем, что делается в современной ему литературе, и своеобразной реакцией на литературную ситуацию второй половины двадцатых годов стал не опубликованный при жизни автора фельетон «Московское Общество Потребителей Литературы (МОПЛ)», один из героев которого, инженер Иван Павлович Воищев, говорит: «…если я занимаюсь постройкой железнодорожных мостов и заведую верхним строением пути, то литература должна заниматься человеком. А литература сейчас занимается не человеком, не антропосом, а человекоподобным, антропоидом… Берет писатель чудо-человека и начинает его вращать: получается сочинение. Но никак не заметит, что его человек не чудо, не жизнь, а урод, белый мозг и ситцевая кровь. Нам же нужен настоящий человек, то есть глубокий, — человек, душа, характер, мученик подвига, мозга и сердца, или дневной обыденности, — нечто искреннее и действительное, иначе ведь не бывает. Да все это известно вам… Я хочу сказать, что читать мы все равно будем, как все равно будем есть. Я из тех, кто старые метрики из-под селедок в девятнадцатом году читал. Но зачем нам читать сейчас то, что нехорошо написано, — не едим же мы сейчас черных лепешек от вокзальных баб, почему же мы, читатели-потребители, не организуем гигиенического и сытного хлебозавода в литературе?.. Дайте нам есть то, на что тянет наш желудок, — долой черные пышки-лепешки! Долой вокзальных баб в литературе!»
Трудно сказать, насколько эта образная речь выражала точку зрения автора фельетона, но несомненно она была ему близка. Еще в 1920 году ответивший на вопрос о своей принадлежности к литературным направлениям — «ни к какому, имею свое», что тогда прозвучало, быть может, несколько самонадеянно, Платонов семь лет спустя остался верен своему «однообразному идеалу». Он не только не стремился вписать себя в какое-либо литературное течение и примкнуть к коллективу, он задирался, шел на конфликт, причем не с литературной посредственностью, не с вокзальными бабами, а с гражданами вполне респектабельными и с творениями, которые трудно назвать бледной немочью и позором, испеченными на известковых дрожжах, — с «Аэлитой» Алексея Толстого (хотя тут могли быть классовая неприязнь и ревность к жанру, который Платонов освоил не хуже Толстого), «Чертухинским балакирем» Сергея Клычкова, «Цементом» Федора Гладкова, произведениями Лидии Сейфуллиной и Пантелеймона Романова. Это скрытое противопоставление себя другим, вероятнее всего, было нужно ему как пространство для разбега, как точка отталкивания и, возможно, как некое внутреннее оправдание, ответ на вопрос — для чего он, серьезный инженер, специалист, некогда публично заявивший о том, что ему некогда заниматься такими пустяками, как писательство, вдруг решил к этим пустякам вернуться. А вот для таких читателей, которые ищут в литературе, «чтобы я, когда хочу выругать жену, — вспомнил книгу — и не выругал».
Здесь очень важный психологический, мировоззренческий момент: Платонов ушел или пришел в литературу не для карьеры или достижения личного успеха, не для самовыражения, не для осуществления заветной мечты, не для покорения творческих вершин и даже не для обретения внутренней свободы. Изначальная его задача была скромнее, конкретнее и утилитарнее: выполнить внятное ему читательское требование пользы и доброты от чтения. И своеобразным воплощением требования инженера Воищева показать человека глубокого, с душой и характером стала повесть «Сокровенный человек», работа над которой началась сразу по возвращении писателя в Москву в начале апреля и закончилась в конце мая 1927 года. В этом смысле скорость, с которой вчерашний мелиоратор изготовлял литературную продукцию, поражает и восхищает не меньше ее качества.