Андрей Рублев
Шрифт:
Это одно из древнейших направлений в монашестве, сам термин «исихаст» можно проследить с IV века. Но особенно усилилось и выросло это направление в XIV столетии. Одной из целей «исихии» — безмолвия было достижение внутренней тишины, гармонии, цельности душевных и телесных состояний, «умное восхождение» от чувственных впечатлений к «невещественному свету». Некоторые историки культуры видят в исихазме нарастание индивидуалистического начала, интерес к самонаблюдению, душевным глубинам отдельной человеческой личности. «Мистические течения, — пишет Д. С. Лихачев, — охватившие Византию, южных славян и в умеренной форме Россию, ставили внутреннее над внешним, „безмолвие“ над обрядом, проповедовали возможность индивидуального общения
Центром новых мистических настроений стал Троице-Сергиев монастырь. Из этого монастыря вышел главный представитель нового литературного стиля Епифаний Премудрый и главный представитель нового течения в живописи Андрей Рублев». Новое искусство несло в себе обостренный интерес к личности, к «внутреннему человеку».
Рублев будет жить в среде учеников и последователей радонежского игумена. От них получит он то «проникновение в смысл явлений», которое так ярко скажется в его творчестве.
У нас нет современных Рублеву свидетельств о нем как о практике «умного восхождения». Однако предание, записанное знатоком и собирателем его творений русским писателем Иосифом Волоцким в начале XVI века, рисует образ не просто созерцателя-исихаста, но исихаста-художника, который через «великое тщание о постничестве и иноческом жительстве» сумел «ум и мысль возносити к невещественному… чувственное же око возводити к написанным образам…». Важно для биографии Рублева замечание Иосифа, что эта черта была присуща и другим, трудившимся вместе с ним художникам — Даниилу Черному и «иным многим». То была определенная, «единомысленная», одного направления среда. Под ее влиянием раскрывалось, расцветало искусство Рублева, тихое, созерцательное, того стиля и настроения, которое назовется у исследователей нашего времени стилем «психологической умиротворенности» (Д. С. Лихачев). За этим искусством стоял большой личный духовный труд. Но в самом искусстве отразился его результат — опыт просветленного, «углубленного» человека. Рублев, напишет историк средневекового искусства, «показывает не борьбу с падшей природой, а победу духа над этой природой, центр тяжести у него не в труде подвига, а в радости его плода, в благости и легкости… поэтому при необычайной глубине содержания его искусства оно по-детски радостно и легко, полно безмятежного покоя и теплоты» (Л. А. Успенский).
У одного историка прошлого столетия есть любопытное сообщение. Память Рублева, который местно почитался в Спасо-Андроникове монастыре как святой, праздновалась здесь 4 июля, на день Андрея Критского. Правда, до нас не дошел подлинный документ, которым пользовался историк, и мы не знаем степени его авторитетности. Но в древности было принято поминать умершего инока в день его монашеских «именин», поэтому никак нельзя исключить, что в предании сохранено имя святого, в честь которого Рублев принял постриг. День памяти Рублева соотнесен с именем критского архиепископа, жившего в VII–VIII веках. Психология монашества во все времена огромное значение придавала выбору имени. Считалось, что инок должен быть внутренне связан со «своим» святым, подражать его подвигам и личным качествам. В идеале он мыслится посильным повторением своего покровителя.
Что их сроднило, столь отдаленных во времени, помимо принадлежности к одной духовной традиции? Не то ли, что оба они были великими художниками и знатоками человеческого сердца? Первый — поэт, творец одного из самых поразительных по силе произведений средневековой лирики — «Великого Канона». Второй — художник, восславивший чистоту и красоту преображений человеческой души… Рублев, безусловно, читал житие своего тезоименита, службу ему, славянские переводы собственных творений Андрея Критского, видел и сам писал его изображения — иконные и настенные.
Важным для людей Древней Руси было и значение их имен, все равно — мирских или монашеских.
Пришло для него время оставить мир и «вся яже в нем» и, приняв новое имя, облачившись в иные, особые одежды, начать по иным законам другую жизнь.
Возможно, сначала было длительное время испытания, послушничества, приобщения к опыту целомудренной жизни. Целомудрие… Значение этого слова за последние столетия в известной степени изменилось. В древнее время оно было несколько иным, поэтому слово требует пояснения, как бы «перевода» на язык современных понятий. Сейчас слово «целомудрие» имеет скорее оттенок нравственного поведения лишь в одной, определенной области человеческих отношений. В сравнении с древним употреблением значение его весьма сужено, тогда оно означало целостность «мудрости», цельность и неповрежденность всего мировоззрения. Такая целостность не давалась без борьбы, без постоянной готовности человека к духовному ратоборству, к преодолению собственных нравственных несовершенств. Не случайно, по определению тех времен, отшельник — «воин, сражающийся за свое спасение». Это нашло отражение и в символике иноческой одежды.
Большое значение в этой среде имела книга и, в частности, келейная аскетическая литература, те творения, что читались монахами, вероятно, отчасти и послушниками. Келейная литература, на которой воспитывалось рублевское поколение иноков, — переведенные с греческого писания Симеона Нового Богослова (XI век), аввы Дорофея (VI–VII века), Григория Паламы (XIV век) и иных авторов.
В писаниях византийского автора Григория Паламы большое место занимала проблема созидания цельности «внутреннего человека». Палама призывает к созиданию в личности монаха сущности, а не внешних форм. Монах дает обет нестяжания, отрекается от личной собственности. Любовь к стяжанию — и это один из постоянных мотивов аскетической литературы — по выражению Паламы, «корень всех зол». «Эта несчастная страсть не от бедности, а скорее чувство бедности от нее», стяжание связано со многими искажениями человеческой природы, «это страсть Иуды».
Самая трудноискоренимая страсть — желание славы. «Страсть эта, — пишет Палама, — самая тонкая из всех страстей, ибо связана с гордостью». Тяжелое испытание для художников всех времен — приятие этих слов.
Мужественно вступая на трудный, иной, чем у большинства людей, путь, Рублев не мог не знать, что его искусство — это яркий свет, в котором виден до последней глубины его творец. Искусство не обманешь, не ослепишь надолго блеском позолоты. «Внешний» художник, каким бы сверканием мастерства, изобретательности, дарования он ни обладал, не скроет «внутреннего» — светлую или мрачно темнеющую, а иногда и просто пустую сердцевину подлинного «я».
Судя по преданию, рисующему Рублева тихим, созерцательным человеком, и по собственным его умиротворенным, гармоничным творениям, многое в его личных свойствах было врожденным. Природная склонность к избранному впоследствии пути и личный темперамент также сыграли свою роль в сложении его как человека и художника.
Пришло время Рублеву надеть на себя иноческие одежды: клобук — воинский шлем и длинную, с плеч и почти до пят, мантию. Одно из значений этой одежды тоже воинское — броня от нападения злых сил. Все эти одежды каждодневно, до смерти напоминали ему о пути, по которому он однажды и до конца решился следовать.