Андрей Вознесенский
Шрифт:
С годами будут появляться разные признания — да, выросли на Вознесенском, знали наизусть, всеми правдами и неправдами проникали на его вечера. Но в 1990-е годы Искренко была одной из немногих, кто мог сказать об этом вслух и утверждать, что время его поэзии совсем не исчерпано.
Об этой странности напишет однажды поэт и исполнитель авторской песни Андрей Анпилов (литературный сайт «Середина мира». 2010. 4 июня): «Я думаю — да так оно и есть — искреннее и последовательнее всех к А. А. относилась Нина Искренко. И статья „Вернемся к Вознесенскому“, и, кстати, независимость манеры от него. (Парщиков, Арабов довольно скоро отдрейфовали ближе к Бродскому)… По некоторой традиции мои ровесники стесняются ушедшего увлечения Вознесенским, как
А повод к этим заметкам Анпилова был еще любопытнее. В 2003 году Елена Шварц, увенчанная в ленинградско-петербургской поэтической среде эпитетом «гениальная» (кто не таял от ее строки «о море милое, тебя пересолили!»?), вернулась с вручения премии «Триумф» и огорошила Анпилова признанием: несомненно, Андрей Вознесенский — великий поэт. Надо знать Лену, удивлялся Анпилов, чтобы понимать: врученная ей премия тут вовсе ни при чем. Но как же так, ведь Вознесенский — где-то в прошлом? Столько сил, столько слов потратил кто-то, чтобы его списать в архив, — выходит, зря?
Елене Шварц — страницу за страницей — посвятил немало строк в своих подробных дневниках Юрий Кублановский, ее ближайший многолетний друг. О Шварц писал и говорил не раз очень тепло и Вознесенский. Он же и выдвинул ее на премию «Триумф». Их стихотворный диалог надежно прячется в перекличке метафор. Была у Вознесенского чайка как «плавки бога». У Шварц это уже «птицы — нательные крестики Бога!». У него — «сирень, как пудель, мне в щеки лижется». У нее — «черемуха мятется на ветру, как легион разгневанных болонок»…
Да и окошко в новое столетие прекрасная Елена открыла с тем же созвучным ощущением времени — на грани гнева и отчаяния: «В городе сняли трамвай, / не на чем в рай укатиться, / гнусным жиром богатства / измазали стены. / Седою бедною мышкой / искусство в норку забилось, / быстро поэзия сдохла, / будто и не жила».
Та же горечь у Вознесенского вылилась в «Прощание с книгой»: «Пронеслась Россия с гулом. / Как в туннель, народ мелькнул. / „Русская литература“ называют этот гул»…
«Ежели свобода-дура / в нас осуществит сполна / геноцид литературы — / то свобода ли она?»…
«Ты не только слезы Лизы / среди кризиса бумаг, / ты — ломоть идеализма, / территория в умах»…
— Что такое Дух? — расстроясь, врубит гид по телетуру. — А куда мы сдали совесть? — В русскую литературу.Елены Шварц не стало в тот же год, когда ушел Вознесенский — в феврале две тысячи десятого.
Кублановский видел в ней сюрреалистку. Для футуриста Вознесенского как раз сюрреализм и модернизм XX века, «недобравшего в классике», стал трансакадемизмом, новым академизмом-ХХ. «Этот трансакадемизм „со сдвигом“ закодирован, например, в томах Генриха Сапгира и Игоря Холина. Он подмигивает вывалившимся „последним любимым глазом“ Игоря Иртеньева. В имперских композициях прозы Владимира Сорокина слышны его ритмы. И на Михаиле Жванецком неплохо сидит абсурдистский фрак».
XX век российской истории Вознесенский читал, как палиндром — с черной дырой потрясений в начале века (с 1905 года) и лет за пять лет до конца столетия, с чеченскими войнами и неведомыми прежде наперстками политтехнологий на ельцинских выборах.
Чур меня, сюр!
Глава вторая
УСКОЛЬЗАЮЩАЯ
Вышел на улицу без намордника
«Новейшие пришедшие имена иронически относятся к политическому междусобойчику предшественников, — констатировал факт Вознесенский. — Они серьезнее. Не признают авторитетов. Недавно мне в газете попалась декларация Юрия Цветкова: „К счастью или к сожалению, мы принадлежим к эпохе, когда поэзия — возрастное дело. По моему убеждению, наиболее влиятельные, популярные и большие поэты — Арсений Тарковский, Иосиф Бродский, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина — лучшие свои вещи написали уже после 40… Я все время взываю к именам, которые по отношению к нам находятся где-то через поколение. А каковы же связи с ближайшими нашими предшественниками? Практически никаких“.
Наивно оправдывать конформизм предшествующих поколений, но разве поэты „новой волны“ ответственны за конформизм поколения нынешнего, когда только героические единицы, вроде журналиста Холодова и его друзей, становятся поперек пути победоносной криминальной революции? Я что-то не слышал, чтобы кто-нибудь выступил не абстрактно против темных сил, а против конкретного „авторитета“, когда придется жизнью рисковать».
Чудесным образом поколение шестидесятников в одно мгновение было зачислено в виновные за все беды XX века. Круг «почвенный» копал глубже — чума идей шестидесятничества пошла еще с Серебряного века. Круг «либеральный» рыл с обратной стороны: из-за шестидесятников богатство первой половины XX века уже и оценить никто не в силах. Сходились на шестидесятниках — удобнее не было мишени. Ну нельзя же так: тут миллионы поклонников, за границей — популярность страшная. Обидно. Как же мы? За что боролись?
Одни уверяли, что шестидесятники — антинародные космополиты. Другие — что, наоборот, вместо «служения чистому искусству» продолжают традицию «служения народу», идущую от «демократов-поповичей».
Каждый круг исходит из узенькой морали «для своих». Чем дальше, тем уродливее формы. Рядовая ситуация: извини, дружище Башмет, рад был бы выступить на твоем юбилее — но мой круг меня не одобрит. Командные позиции в культурном истеблишменте окончательно освоили постмодернисты пародийно-абсурдистской партии. Во всяком случае, это постмодернистское течение, по утверждению Седаковой, определяет публичное лицо современной словесности. Смысл «цивилизационной конфронтации» свелся к простой, как палка, антитезе: ложный миф (читай, немытая Россия) — или политкорректный гуманизм (читай, все, что не Россия).
Позвольте, чем же скудоумие постмодернистов отличается от скудоумия советских догматиков? Или от скудоумия буржуазности, возведенной в общественный идеал? Да ничем. Скудоумие, при всем разнообразии оттенков, останется лишь скудоумием.
Революционный модернизм XX столетия родился как ответ зажравшемуся обществу, потерявшему остатки совести. Из модернизма вышли в мир и Джойс, и Хлебников, и Стравинский, и Аполлинер, и Арагон, и Сартр, и Шостакович, и Пикассо, и Маяковский, и Кафка, и Дали, и Хармс, и Пастернак… И, конечно, Вознесенский. Футурист Родченко иллюзий не питал: все, что мы делали — уверял — никому не было нужно.
К концу столетия модернисты, по словам Андрея Вознесенского, сами стали «академистами». Модернистов, нигилистически подхихикивая, отменили постмодернисты — растащив, по меткому наблюдению Соломона Волкова, их наследие по кусочкам, обглодав до косточки. Ну да, не гении — но по-своему неглупые. Искусство объявлено закрытым клубом «для своих» — критиков, кураторов, советников арт-фондов, избранных олигархов и статусных чиновников. В чем «гениальное» открытие постмодернизма: всяк, кто не в клубе, — смерд. Любой, кто скажет «а король-то голый» — просто недоучка. Ты либо делаешь искусство «для своих» — оно же отныне «истинное искусство». Либо… Публика, так называемый «народ»? Если «не догоняет» — пусть хлебает лаптем свои постные щи.