Ангелика
Шрифт:
Скоро он будет дома. Она выскочит из постели, если запнется его самообладание… или же ее. Либо она станет бороться, вновь лишая себя сна, чтобы назавтра ее обуяла вспыльчивость, и пленила слабость, и захватило притяжение ложа.
Однако Констанс спала, когда Джозеф возвратился с боксерского представления. Прибытие супруга она скорее ощутила, нежели восприняла на слух. Позже она пробивалась чрез анфилады дремы и слышала, как он всходит по лестнице, открывает дверь к Ангелике. Мгновение спустя он был наверху, почти в их комнате, и некий запах предшествовал ему, поспешая сквозь воздух, царапая нос и горло Констанс, витая в ее тревожном забытьи и вовне его, провозглашая невозможное число Джо зефовых отбытий и прибытий.
Она пробудилась с металлическим привкусом на языке, ее лицо горело хладом, постельное белье пребывало в смятении. Джозеф лежал, словно был застигнут па бегу, нагой, не довершив шаг. Стрелки часов тянулись вправо, и вспомнился детский стишок: «Пятнадцать минут и три — направо посмотри. Восемь сорок пять — слева благодать».
Балдахин позади нее опустился, и она вышла в коридор. Чиркнув спичкой, она возожгла свечу. Лишь у зеркального стекла она узрела наконец кровь, что шла носом и все еще пузырилась, кровь, леденившую лицо, измаравшую одежду. И вновь этот запах. Он проник вместе с Джозефом, лип к нему, и вот он прилип к Констанс: некое испарение сильнее того, что идет от лошадиных испражнений на дороге или цветов в вазе на прикроватном столике, сильное настолько, чтобы проникнуть сквозь кровь в носу. Констанс сошла вниз, кровь на ее руке освещалась свечой.
Ручка двери к Ангелике осязалась ледышкой и противилась стараниям Констанс ее повернуть. Запах был по-прежнему силен, могучие облака почти зримых золотых испарений поднимались из узкого пространства меж нижним краем закрытой двери и полом, где стояли на страже ботинки Джозефа. Аромат жалил глаза Констанс, ее слезы плавили кровь, что засохла на лице. Женщина сражалась с дверью; внезапно та отворилась легко, будто рука по ту сторону сдалась. Дверь распахнулась, запах обрушился на Констанс, и она прислонилась к косяку, дабы развеять головокружение, и ее нос потек в тщетной попытке унять вторжение. Свободной рукой она прикрыла рот. Запах проистекал ниоткуда, будучи притом необычайно плотным. Он проник, несмотря на открытое у Ангелики окно, в каждый угол комнаты, едва ли перейдя порог и выбравшись в коридор. При рваном сиянии свечи Констанс смотрела на Ангелику, что спала поверх простыней: ее одежды перекручены, ножки неестественно изогнуты. Констанс пересекла комнату и затворила приоткрытое окно. Низкая скобчатая луна в небе покоилась почти на хребте. Констанс вновь обернулась к кровати.
Ангелика, моргая, уже садилась.
— Мамочка. Настало утро?
— Нет. Ложись обратно.
— Что случилось? Кто укусил твое лицо?
— Просто кровь пошла носом. Спокойно, любовь моя, спокойно. Ложись.
— Мое лицо он тоже укусит?
— Спокойно, любовь моя.
— Очень громкое фортепьяно.
— Никто не играет на фортепьяно.
— Да. Каждую ночь на нем играет маленькая Принцесса Тюльпанов. У нее нервическая конституция. Она плохо спит.
Констанс приласкала Ангелику, и та стремительно провалилась в сон. Констанс разгладила простыни, влажным красным пальцем стерла каплю собственной крови с девочкиной ланиты и осенила дочь материнским лобзанием. Лишь тогда она заметила у кровати обрамленную деревом и заточенную под стекло бабочку, уродливый подарок ребенку, оставленный в темнейшей ночи до обнаружения: бабочка была распята и расплющена, являя взору наиболее неприличествующие подробности. Наткнувшись на подобное зрелище в подобных обстоятельствах, Констанс, уснув в кресле голубого шелка, разумеется, достаточно скоро узрела во сне их: Бестии волочили гладкие слезящиеся копыта по ее сухим разверстым губам, и она ощущала, как спирает горло. Они наступали на ее открытые глаза. Ей, она знала, вовеки не забыть эти звуки, даже если однажды кто нибудь ее и спасет. Бабочки вещали, от всех них разом исходил нечеловеческий шум. Крылья бестий трепетали, пронзительно гудя, и Констанс постигла клокочущий гул: она виновна. «Так Господь поступает с нечистыми, Констанс, — говорили они. — Именно так. И так. Плачь, сколько хочешь, девочка моя».
VI
— Нора, ты разве не слышишь этот запах? Он все пропитал собою. Он мерзостен, от него кожу словно бы дерет. — Служанка кивнула. — Из-за испарений я едва могла уснуть. Открой окна и вымой все как следует. — Нора отправилась было на поиски источника аромата, но Констанс ее остановила: — Подожди. Я видела трещины на тарелке из хорошего сервиза. Пожалуйста, признайся мне искренне, когда же стряслась эта порча. Ты знаешь, не следует ждать от меня кары, если имела место случайность, но обман — иное дело.
— Прошу прощения, мэм, я знать ничего не знаю про битую посуду.
— Достаточно. Ступай проветривать дом.
Констанс прошла наверх и застыла в дверях, пораженная увиденным: Джозеф выбрил ровно половину лица. Левая сторона все еще принадлежала ее мужу, ее суженому, ее поклоннику. Но правая! Он не подстригал либо стриг бороду; он полностью и бесповоротно скосил ее, открыв половину лица, кою Констанс в прямом смысле слова никогда прежде не наблюдала, половину, что была тут и там запятнана кровью. Джозеф правил бритву и осматривал свою работу в зеркальном стекле.
— Пора меняться, — сказал он крохотному, далекому отражению супруги.
Она медлительно приблизилась.
— В самом деле? Я столь… ты ни словом не обмолвился о сем… решительном намерении. Оно в полной мере… Другие мужчины тоже бреются наголо в это время года?
Белый умывальник отращивал черную бороду в противовес Джозефовой убыли.
— Пора смести прочь прежние обстоятельства. Всепрощение, как сказали бы некоторые.
— Кого же ты прощаешь, моя любовь?
Он лишь добавил на щеку мыльной пены.
— В детстве я стоял там, где ты стоишь сейчас, и наблюдал за тем, как его бреют. Лакей или даже моя гувернантка. Самый процесс казался таинством. Он всегда был чисто выбрит.
— Но в те времена такова была мода. Ты о нем почти никогда не говоришь.
Семь лет знала она лицо Джозефа — неизменное, нестареющее. Ныне же единым духом (или, точнее, двумя половинами) он преподносил ей обширную и совершенную перемену. Он не постарел либо подурнел, нет, он был новым, наново созданным, обрел иные гримасы, кои ей предстояло узнать, и, неоспоримо, стал куда в большей степени итальянцем.
Когда двадцатью минутами позже Констанс возвратилась в комнату, чтобы собрать постельное белье и Джозефовы рубашки, она нашла Ангелику у него на коленях. Отец и дочь перешептывались. Он оделся в преддверии дня; ребенок поглаживал отеческую новообритую щеку сначала собственной ручкой, а после деревянными пальчиками куклы.
— Тебе это нравится? — спросила Ангелика у отца.
Констанс обозначила свое присутствие, и Джозеф обернулся, являя другую щеку, все еще горевшую алым косым порезом. Констанс поднесла супругу полотенце.
— Сколько тебе лет, дитя? — спросил он весьма серьезно у девочки на коленях, покуда Констанс промокала ему кровь.
— Четыре!
Джозеф бросил взгляд на Констанс, словно ответ пояснял нечто, что он имел в виду:
— Ты помнишь себя в таком возрасте?
— Едва ли. Учитывая тяготы тех времен, я о них размышляю весьма редко.
— Мне следует считать, что ты была прекраснейшим из детей — копией женщины, коей ты стала, — сказал он, пока другой, родившийся много позднее прекрасный ребенок сидел у него на коленях, и мать с дочерью обе занялись его лицом.