Английские юмористы XVIII века
Шрифт:
Этот осел уже появлялся на сцене с превеликим эффектом. В 1765 году, за три года до издания "Сентиментального путешествия", мир обогатился седьмым и восьмым томами "Тристрама Шенди", и в этих томах знаменитый лионский осел предстал перед нами:
"Я был остановлен в воротах бедным ослом, только что завернувшим в них с двумя большими корзинами на спине, подобрать милостыню - ботву репы и капустные листья; он стоял в нерешительности, ступив передними копытами во двор, а задние оставив на улице, как будто не зная хорошенько, входить ему или нет.
Надо сказать, что (как бы я ни торопился) у меня не хватает духу ударить это животное, - безропотное отношение к страданию, простодушно
Но с ослом я могу беседовать веки-вечные.
– Послушай, почтенный!
– сказал я, увидев, что невозможно пройти между ним и воротами, - ты вперед или назад?
Осел поворотил голову назад, чтобы взглянуть на улицу.
– Ладно, - отвечал я, - подождем минуту, пока не придет погонщик.
Он в раздумье повернул голову и внимательно посмотрел в противоположную сторону.
– Я тебя понимаю вполне, - отвечал я, - если ты сделаешь ложный шаг в этом деле, он тебя исколотит до смерти. Что ж! Минута есть только минута, и если она избавит моего ближнего от побоев, ее нельзя считать дурно проведенной.
Во время этого разговора осел жевал стебель артишока; пища явно невкусная, и голод, видно, напряженно боролся в нем с отвращением, потому что раз шесть ронял он этот стебель изо рта и снова подхватывал.
– Бог да поможет тебе, Джек!
– сказал я.
– Горький у тебя завтрак горькая изо дня в день работа - и еще горше многочисленные удары, которыми, боюсь я, тебе за нее платят, - и вся-то жизнь, для других тоже несладкая, для тебя сплошь, сплошь горечь. Вот и сейчас во рту у тебя, если дознаться правды, так, думаю, горько, точно ты поел сажи (осел в конце концов выбросил стебель), и у тебя нет, верно, друга на целом свете, который угостил бы тебя печеньем.
– Сказав это, я достал только что купленный кулек с миндальным печеньем и дал ему одно, - но теперь, когда я об этом рассказываю, сердце укоряет меня за то, что в затее моей было больше желанья позабавиться и посмотреть, как осел будет есть печенье, нежели подлинного участия к нему.
Когда осел съел печенье, я стал уговаривать его пройти: бедное животное было тяжело навьючено - видно было, как его ноги дрожали. Он быстро попятился назад, а когда я потянул его за повод, последний оборвался, оставшись в моей руке. Осел грустно посмотрел на меня. "Не бей меня, а? Впрочем, как тебе угодно".
– "Если я тебя ударю, будь я прокл..."
Да, того, кто откажет этому очаровательному описанию в остроумии, юморе, трогательности, душевной доброте и подлинном чувстве, нелегко пронять и удовлетворить. А несколькими страницами ниже мы находим описание не менее прекрасное - пейзаж и люди чудесно нарисованы писателем, который обладает глубоким пониманием прекрасного и умеет тонко чувствовать.
"Это случилось по дороге из Нима в Люнель, где лучшее во всей Франции мускатное вино.
Солнце закатилось - работа кончилась; деревенские красавицы заплели наново свои косы, а парни готовились к танцу. Мой мул остановился, как вкопанный.
– Это флейта и тамбурин, - сказал я...
– Я поставил себе за правило не вступать в спор ни с кем из вашей породы.
– С этими словами я вскочил на него и... швырнул один сапог в канаву направо, другой в канаву налево... Пойду танцевать, - сказал я, - а ты стой здесь.
Одна загорелая дочь труда отделилась от группы и пошла мне навстречу, когда я приблизился; ее темно-каштановые волосы, почти совсем черные, были скреплены узлом, кроме одной непослушной пряди.
– Нам не хватает кавалера, - сказала она, протягивая вперед руки и как бы предлагая их взять.
– Кавалер у вас будет, - сказал я, беря протянутые руки.
– У нас ничего бы не вышло без вас, - сказала она, выпуская с врожденной учтивостью одну мою руку и ведя меня за другую.
Хромой подросток, которого Аполлон наградил свирелью и который по собственному почину прибавил к ней тамбурин, присев на пригорок, заиграл веселую мелодию.
– Подвяжите мне поскорее этот локон, - сказала Нанетта, сунув мне в руку шнурочек. Я сразу позабыл, что я иностранец. Узел распустился, вся коса упала. Мы точно семь лет были знакомы.
Подросток ударил в тамбурин - потом заиграл на свирели, и мы пустились в пляс.
Сестра подростка, с неба похитившая свой голос, запела, чередуясь с братом, - то была гасконская хороводная песня "Viva la joia! Fidon la tristessa" {Да здравствует радость! Долой печаль! (франц.).}. Девушки подхватили в унисон, а парни октавой ниже.
"Viva la joia" - было на губах у Нанетты. "Viva la joia" - было в ее глазах. Искра дружелюбия мгновенно пересекла разделявшее нас пространство. Какой она казалась милой! Зачем я не могу жить и кончить дни свои таким образом? О праведный податель наших радостей и горестей, - воскликнул я, почему нельзя здесь расположиться в лоне Довольства, танцевать, петь, творить молитвы и подняться на небеса с этой темноволосой девушкой? Капризно склонив голову к плечу, она задорно плясала.
– Поплясали и хватит, - сказал я".
Этим чудесным танцем и пением том весьма искусно завершается. Но даже здесь мы не можем привести все полностью. В сочинениях Стерна нет ни одной страницы, в которой не было бы чего-нибудь такого, чему лучше вовсе не быть, скрытой мерзости - намека на какую-то грязь *.
{* "Относительно обвинения Стерна в безнравственности, которое так серьезно пятнает его писательскую репутацию, я позволю себе заметить, что есть некое лукавство, воздействие которого обусловлено, во-первых, скромностью, которое оно уязвляет, во-вторых, невинностью и неискушенностью, над которыми оно торжествует, и в-третьих, некими колебаниями в душе человека между пребывающим там добром и вторгающимся туда злом человеческой природы. Это своего рода кокетство с дьяволом, искусство на мгновение сочетать храбрость и трусость, как это бывает с тем, кто в первый раз снимает пальцами нагар со свечи, или, вернее, как бывает с ребенком, который набрался смелости и, дрожа, касается горячего чайника, потому что это запрещено; итак, в душе у каждого есть свой злой и добрый ангел; там те же, или почти те же чувства, какие, вероятно, испытывают старый распутник и жеманница, - с одной стороны возмущение, идущее от лицемерного стремления сохранить внешние приличия и репутацию, а с другой - внутреннее сочувствие к врагу. Надо только предположить, что общество целомудренно, и тогда девять десятых этого злого лукавства станут бесшумны, как камень, падающий в снег, потому что не встретят сопротивления; остальное держится на том, что оскорбляет благопристойность самой человеческой природы.