Анна Герман. Жизнь, рассказанная ею самой
Шрифт:
— Давай перестанем быть немцами?
Представляю их чувства, когда нельзя сказать, что все родственники в лагерях вместо фронта, что не ждут военных треугольников, как другие, что их фамилии Герман и Мартенс.
Мама с бабушкой «вспомнили», что бабушка в девичестве была Фризен, а это голландская фамилия. Фризены переселились в Россию из Голландии, а та оккупирована Германией, города, такие, как Роттердам, разбомблены, голландцы страдают не меньше других. Видимо, тогда мама и записала себя в голландки. Позже, уже в Польше, она даже восстановила документы (думаю, просто создала их, потому
Но мама спасала не только и не столько себя, сколько меня.
Еще одно детское воспоминание: День Победы. Этот праздник должен писаться большими, просто огромными буквами. Тяжело досталась победа всем, очень тяжело.
На улицах обнимались все со всеми, какой-то солдат, видно, недавно вернувшийся с фронта из-за ранения, голова так и была в бинтах, подхватил меня на руки, подбросил вверх:
— Победа, дочка, понимаешь, победа!
Я, совершенно не думая, что делаю, счастливо переспросила:
— Wir haben gewonnen? (Мы победили?)
Улыбка буквально сползла с его лица, взгляд стал — даже чуть растерянным…
— Немка, что ли?
И я допустила вторую ошибку, быстро кивнув…
Мгновение он сомневался, потом положил тяжелую руку мне на волосы:
— Иди домой, дочка, и никому не говори, что ты немка.
Я никому не рассказала об этом, но хорошо запомнила. Даже победе над немцами по-немецки радоваться нельзя.
Вокруг ждали возвращения родных с фронта, каждый день бегали встречать поезда, у кого-то были слезы радости, у кого-то горя, а у меня… Официально мы не знали, где отец, но неофициально мама знала, что он расстрелян. Десять лет без права переписки не оставляли возможности возвращения. Потом оказалось, что Ойгена Германа расстреляли в сентябре 1938 года.
Ко времени окончания войны мама была замужем во второй раз за поляком Германом Бернером. Было ли это настоящее или фиктивное замужество, была ли любовь, не знаю, это мамино дело, это их с Германом отношения. Я даже не уверена, что мама рассказала ему о своем происхождении. Может, тогда и родилась мысль стать голландкой?
Герман Бернер вошел в нашу семью весной 1942 года, но совсем ненадолго, вскоре он уже отправился в организованное в СССР Войско Польское. Считается, что героически погиб в ходе боев, но по некоторым признакам мне кажется, что Герман жив. Может, ему вовсе ни к чему жена-немка?
Очень возможно, потому что быть немцами в послевоенной Польше еще хуже, чем в далеком Джамбуле.
Я очень боюсь касаться этого вопроса, не хочу ворошить прошлое, но чтобы даже самой себе объяснить мамино поведение во время войны и особенно после нее, вынуждена это делать.
Конечно, мама в Джамбуле или даже в Ташкенте знать не могла, что происходит в далекой Польше, ей казалось, что в любом уголке мира за пределами СССР она будет на свободе без опасности оказаться, как папа или дядя Вильмар, в лагере.
Сразу после окончания войны лицам польской национальности было разрешено отказаться
Помню, мама вся светилась от радости, собирая немудреные пожитки, я понимаю, ей казалось, что освобождение близко. Она не вспомнила ни о ком из оставшихся родственников, подозреваю, чтобы не испытывать судьбу. Бабушка была куда менее радостна, ведь в Советском Союзе оставалась ее дочь Герта (дядя Вильмар к тому времени погиб в лагере в Котласе). Кто знает, как на ее судьбе скажется отъезд матери и сестры?
Но остаться одна в безвестности уже очень больная бабушка не могла, она ехала с нами, тем более это она была «главной голландкой» в нашей семье.
Я числилась полькой по отцу, ведь он родился в Лодзи… Мама была супругой поляка офицера Войска Польского…
В общем, оснований для отъезда оказалось достаточно.
Мама говорила, что последней фразой, которую она услышала на территории Советского Союза от советского пограничника, было замечание, что не все так хорошо в Польше, как они думают…
В Польше не могло быть все хорошо, ведь война закончилась год назад, многие города еще лежали в руинах, жилья не хватало, работы тоже не было, особенно для тех, кто плохо знал польский, как мама.
— Мама, мы едем к родственникам Германа?
Что мама могла мне ответить? Что когда-то семья Бернеров жила по такому-то адресу в Варшаве? По кто сказал, что мы нужны этой семье со своими проблемами, и кто сказал, что дом на улице Длуга сохранился? А что, если Герман и вовсе не писал домой о своей «русской» жене и ее дочери?
Я не понимала, что происходит, понимала только, что в Польше у нас нет даже того, что было в далеком Джамбуле — жилья, работы и друзей. Язык похож и не похож одновременно, если прислушиваться, то понять, о чем речь, можно, но как самой?
Бабушка плакала, а мама держалась стойко. Они старательно, иногда даже слишком громко говорили по-русски, чтобы всем было понятно: они из Советского Союза.
— Не вздумай и слова сказать по-немецки! Здесь нельзя, совсем нельзя.
Мама была права, в 1946 году в Польше заговорить по-немецки значило навлечь на себя не просто неприятности, а огромные неприятности. У поляков было право не любить своих западных соседей, от которых сильно досталось, на обиду, тем более смертельную, редко отвечают любовью, это понятно, немцев не любили, даже ненавидели.
— Забудь о том, что ты знаешь немецкий! Дома говорим только по-русски.
Вот так, в Советском Союзе мы говорили на пляттдойч, а в Польше только по-русски.
Мы не просто не остались в Варшаве разыскивать родственников отчима, но и отправились как можно дальше в глубинку, в Нову-Руду. Маленький городок совсем радом с Чехией, и от Германии недалеко. Но немцев там, кажется, не осталось, если таковые и жили до войны, или они, как мы, старательно делали вид, что поляки или чехи? Возможно, когда приходится отвечать за свое происхождение, появляется необходимость прикинуться кем-то другим.