Анна Иоанновна
Шрифт:
Одно время в современной публицистике велся спор о том, следует ли осуждать людей, не выдержавших пыток и оговоривших своих товарищей. Конечно, осуждать попавших в пыточный хомут дыбы мы не имеем морального права — физические страдания могут ломать самые сильные натуры, и никто из нас не знает, как бы он повел себя в сходной ситуации. Но все же, помня об этом, нельзя не отметить, что люди, оказавшись в одинаковых условиях пыточной камеры, ведут себя по-разному. Не осуждая Ивана Долгорукого, испытавшего ужас застенка и принявшего в конце мученическую смерть, нельзя не отметить, что его показания были для следователей наиболее информативными, он рассказал о событиях 1730 года гораздо больше того, что желали выведать от него власти, а самое главное — он не взял вину только на себя, а выдал многих своих близких родственников. Рассказанная им в деталях история сочинения подложного завещания Петра II стала основанием для свирепой расправы со всеми участниками казалось бы навсегда исчезнувшего в реке времени исторического эпизода.
Особенно болезненно это отразилось на Сергее Григорьевиче Долгоруком. В 1735 году тесть князя Сергея барон Шафиров
Дело Волынского
Политическим, точнее, — придворным, стало и громкое дело Артемия Петровича Волынского, начатое весной 1740 года. Выходец из старинного боярского рода, Артемий Волынский с ранних лет оказался в самой гуще событий петровского времени. Умный, решительный, толковый ротмистр понравился Петру Великому, и тот явно выделял Артемия среди других своих ординарцев, давая ему подчас сложные дипломатические и административные поручения. В 1715–1718 годах Артемий Волынский отправился с посольством в Персию, а потом губернаторствовал в Астрахани — ключевом пункте подготовки к Персидскому походу 1722–1723 годов. Правда, сам поход не принес ему лавров. Даже наоборот — посланная им информация из Персии о том, что русским войскам предстоит весьма легкая прогулка в раздираемую усобицами страну, оказалась недостоверной, а обнаруженные царем в Астрахани многочисленные административные злоупотребления губернатора резко изменили жизнь Волынского: согласно легенде, он — прежний любимец царя — попробовал на своей спине силу ударов знаменитой дубинки великого преобразователя. Только смерть Петра спасла Волынского от дальнейших разбирательств в специально созданной для разбора многочисленных «деяний» губернатора комиссии.
Пришедшая к власти в 1725 году Екатерина I была весьма расположена к Артемию, женатому на девице из семьи Нарышкиных. Императрица пожаловала его в генералы и назначила губернатором в Казань. Там он почти сразу же показал свой буйный нрав, да и немалое сребролюбие тоже. На Волынского стали поступать жалобы от казанского архиерея Сильвестра, который сообщал о недопустимом поведении губернатора в резиденции владыки, о его «озорстве» и грубых расправах с подчиненными архиерея. Волынский был отстранен от губернаторства, и только «чистосердечное» признание и покровительство знатных персон спасли его от справедливой кары. Начало царствования Анны Артемий Петрович провел под следствием по казанскому делу, и рассчитывать на продвижение по службе ему не приходилось. В событиях 1730 года он также не проявил необходимой твердости, хотя, судя по его письмам из Казани, пользы в ограничении самодержавия он не видел. Но и полностью на сторону Анны он также не перешел и какое-то время колебался. С этим связан любопытный эпизод, который многое говорит о характере Волынского и нравах тех времен.
Сразу же после памятных событий начала 1730 года А. П. Волынский написал письмо в Москву, своему дяде, уже известному читателю главнокомандующему Москвы С. А. Салтыкову, женатому на его тетке. В нем он, среди прочего, сообщал, что приехавший из Москвы в Казань бригадир Иван Козлов в беседах весьма одобрял попытку ограничить власть императрицы Анны и очень огорчился, когда узнал, что замысел этот не удался. 8 апреля Салтыков, быстро набравший при Анне силу, ответил племяннику. Он попросил его прислать на имя государыни официальный донос на Козлова. Оказалось, что Салтыков уже сообщил об истории с Козловым самой Анне, и та, как пишет Салтыков, «изволила к тебе нарочного курьера послать, чтоб прислать к ним в Москву, при письме своем, доношение против присланной ко мне ведомости об оном Козлове: какие он имел по приезде своем в Казань разговоры о здешнем московском обхождении и при том кто был, как он с вами разговаривал, чтоб произвесть в действо можно было.
Как мы видим, дело о расследовании «непристойных слов» должно было вот-вот начаться — для этого требовался только донос. Но Волынский неожиданно заупрямился. Он отвечал дяде, что готов служить государыне по своей должности, но «чтоб, милостивый государь, доносить и завязыватца с бездельниками, извольте отечески по совести рассудить, сколь то не токмо мне, но и последнему дворянину, прилично и честно делать. И понеже ни дед мой, ни отец никогда в доносчиках и в доносителях не бывали, а мне как с тем на свет глаза мои показать? Известно вашему превосходительству милостивому государю, что я с робятских лет моих при вас жил и до сего времени большую половину века моего прожил так честно, как всякому доброму человеку надлежало и тем нажил нынешнюю честь мою и для того лутче с нею хочу умереть… нежели последний мой век доживать мне в пакостном и поносном звании, в доносчиках… Извольте сами рассудить, кто отважитца честный человек итить в очные ставки и в прочие пакости, разве безумный или уже ни к чему непотребный. Понеже и лучшая ему удача, что он прямо докажет, а останется сам и с правдою своею вечно в бесчестных людех, и не только самому себе потом мерзок будет».
По этим словам мы можем судить об отношении к доносительству как людей вообще, так и, в частности, нового русского дворянина с его представлениями о личной дворянской чести, заимствованными из Западной Европы при Петре I и уже довольно глубоко укоренившимися в сознании вчерашних «государевых холопей». По мнению Волынского, доносить — неприлично, это противоречит нормам христианской и дворянской чести. Так действительно думали многие люди. Граф П. И. Мусин-Пушкин, проходивший по делу самого Волынского в 1740 году, был уличен в недоносительстве на своего приятеля Волынского и на допросе в Тайной канцелярии о причинах недоносительства отважно заявил: «Не хотел быть доводчиком». Но в истории, происшедшей с Волынским в 1730 году, лучше не спешить с выводами.
Столь благородная на первый взгляд позиция племянника очень не понравилась его высокопоставленному дяде, который сам, поспешив с письмом Волынского к императрице, попал в итоге впросак. «Я думал, — укорял Салтыков Волынского в письме от 20 мая 1730 года, — что писали вы очень благонадежно, что след какой покажется от вас. А как ныне по письмам от вас вижу, что показать вам нельзя, н[о] чтоб так [вам] ко мне и писать, понеже и мне не очень хорошо, что и я вступил, а ничего не сделал. И будто о том приносил я (императрице. — Е. А.)напрасно, а то все пришло чрез письмо от вас ко мне. Понеже вы изволили писать, что он (Козлов. — Е. А.)говорил при многих других, а не одному, и я, на то смотря, и доносил [государыне], и то, стало быть и мне нехорошо…» Поэтому дядя настаивает, чтобы Волынский довел дело до конца: «Того ради, я советую лучше против прежнего письма извольте отписать, какие он имел разговоры с вами, чтоб можно было произвесть в действо. Понеже как для вас, так и для меня… коли вступили, надобно к окончанию привесть».
Моральных же сомнений племянника и рассуждений насчет дворянской чести дядя не понял, счел их за отговорки. Он полагал, что в таком деле греха нет, и «худо не причтется, разве причтет тот, который доброй совести не имеет». Из ответного письма Волынского видно, что от доноса на Козлова удерживали его не столько понятия чести, сколько банальные соображения трусливого царедворца и карьериста, который, в принципе, и не прочь сообщить при случае куда надлежит, но при этом не хочет в неясной политической обстановке подавать официальный донос и нести за него ответственность. Во-первых, Волынский не отрекается от обвинений Козлова, но желает, чтобы его донос рассматривали «только приватно, а не публично». «Мне, — пишет он, — доношения подавать и в доказательствах на очных ставках быть… — то всякому дворянину противу его чести будет, но что предостерегать и охранять, то, конечно, всякому доброму человеку надобно, и я, по совести своей, и впредь не зарекаюся тож сделать, если что противное увижу или услышу». А чуть ниже Волынский раскрывает последний, и, вероятно, самый серьезный аргумент в защиту своего недоносительства.
Дело в том, что, когда началась вся история с Козловым, в Казани (как и везде в России из-за принятых верховниками мер) об ошеломляющих событиях в Москве после смерти Петра II знали явно недостаточно, и, отказываясь посылать новой государыне формальный донос, Волынский еще не был уверен, что группировка Анны Иоанновны достигла полной победы. Он обратил внимание на замечания Козлова, что дело ограничения монархии почти выиграно и он, Козлов, уверен, «понеже-де партишка (сторонников самодержавия. — Е. А.)зело бессильна была и я-де, больше думаю, что она вон выгнана». Когда же через некоторое время стало известно об окончательной победе «партишки» Анны Иоанновны и Салтыкова, которая стала «партией власти», казанский губернатор уже пожалел о своей осторожности, прикрытой словами о дворянской щепетильности. В ответе на послание дяди от 20 мая Волынский откровенно признался: «Поверь мне, милостивый государь, ежели б я ведал тогда, что будет, как уже ныне по благости Господней видим, поистине я бы… конечно, и здесь бы начало дела произвел явным образом… да не знал, что такое благополучие будет. И вправду донесть имел к тому немалый резон, но понеже и тогда еще дело на балансе (то есть неустойчиво. — Е. А.)было, для того боялся так смело поступать, чтоб мне за то самому не пропасть. Понеже прежде, нежели покажет время, трудно угадать совершенно, что впредь будет. И того, милостивый государь, всякому свою осторожность иметь надобно столько, чтоб себя и своей чести не повредить».