Анна Иоановна
Шрифт:
– А что сталось с ним? – вдруг вслух спросил он.
Аграфена Петровна, рассказывавшая в это время о распустившихся цветах в саду, вдруг смутилась. Она поняла, что князь Никита спрашивает о Девьере, и не знала, ответить ли ей на вопрос или отвлечь внимание мужа.
Он смотрел на неё с серьёзным лицом и совсем осмысленными глазами.
Аграфена Петровна решила, что сказать будет лучше.
– Ты про кого? Про Девьера? – спросила она. – Он, получив двадцать пять ударов, вынес их, г о в о р я т, л е г к о и отправлен уже в ссылку в Сибирь, – добавила она, стараясь говорить
И вдруг вся виденная картина у рынка на площади стала во всех своих подробностях пред глазами князя Никиты. Толпа загудела кругом, в виски застучало, затрещали барабаны – и всё смешалось. В воздухе явилось множество рук, видных до локтя, и все они как-то одна из под другой замахали в глаза Никите Фёдоровичу и сделались сквозные, красные, точно насквозь пропитанные горячим, жгучим светом. Он заметался по постели и снова впал в беспамятство.
Аграфена Петровна с ужасом глянула на него и в отчаянии протянула руки. Князь Никита бился уже, бредил и не узнавал жены.
Вечером Блументрост застал его в худшем, чем в первые дни, положении. Такого скорого повторения припадка горячки, как он определил болезнь Волконского, он не ожидал и объявил, не скрывая, что больной уже в безнадёжном состоянии.
Князь Никита перестал быть человеком. Он потерял всякое ощущение, всякую возможность сознания. Он чувствовал вокруг себя свинцовый, тяжёлый туман, голова его будто раздавалась во все стороны и достигала ужасающих размеров… Необыкновенные, частые, шипящие и трещащие звуки неслись откуда-то и сталкивались и сплетались, но всё так же мерно отбивали однообразный такт с одинаковыми промежутками.
«Ха-а-а… а-а…» – шипело у него в горле, и он не знал, что разговаривает в это время.
Так он без умолку, не переставая, говорил ровно сутки, но сам он уже давно потерял счёт времени и даже забыл о его существовании.
Наконец, вдруг мало-помалу (для Никиты Фёдоровича т е п е р ь это было всё равно) опустились в его душу мир и покой. Слышалось тихое церковное пение, дым кадильницы стлался в воздухе, и парчовая риза священника ломалась красивыми складками. Кто-то сдержанно плакал возле.
«О чём же тут плакать, когда мне т а к хорошо? – подумал Никита Фёдорович. – Но что же это всё такое?.. Я умер, должно быть, – решил он, – и это по мне служат… Так вот оно что, вот что значит смерть… вот она… И всё видишь и чувствуешь… как хорошо!..»
Но кровать и комната остались прежними и как-то слишком уже н и ч е г о не изменилось.
«Соборуют меня – вот что», – опять догадался Никита Фёдорович и стал вслушиваться в молитвы, и сейчас же заметил, что служат молебен.
Аграфена Петровна, когда Блументрост сказал, что надежды нет и его наука бессильна, подняла образ из Троицкой церкви и решилась отслужить молебен у постели больного мужа.
И князь Никита вернулся к жизни.
Когда священник, окончив молебен, тихо и торжественно подошёл к постели Волконского, бережно держа обеими руками крест, и, увидев открытые глаза больного, приложил этот крест к его губам, Аграфена Петровна, как бы боясь, что это потревожит умирающего, сделала движение вперёд; но
С этой минуты началось его выздоровление.
Он с каждым днём стал чувствовать себя крепче. Не прошло недели, а Никита Фёдорович уже аккуратно принимал подкрепляющую микстуру Блументроста, ел суп, пил молоко и спал спокойным, восстанавливающим силы сном. Голова его совершенно прояснилась, он мог всё сообразить и связно думать.
Все кругом говорили, что над ним свершилось чудо.
Князь Никита лучше других понимал, что чудесный возврат его к жизни был особенным проявлением Божественного Промысла, и больше других удивлялся Его проявлению. Никита Фёдорович не только не боялся смерти, не видел в ней ничего, р е ш и т е л ь н о ничего страшного, но, напротив, ждал её как освобождения, которое должно наступить рано или поздно. Дух его, в бессмертии которого он был твёрдо уверен, рвался наружу, рвался из оков земного тела на свободу, к новой жизни. Что было хорошо здесь, на земле? Любовь его? Но он знал, что она не умрёт. И вот это освобождение, эта воля так были близки от него; казалось, он мог уже получить их, – и вдруг его вернули к прежней земной жизни, где снова являлись Рабутин, зависть, сплетни и неминуемые, всасывающие в своё течение человеческую волю, обстоятельства.
Конечно, умереть было лучше. Да и что значит у м е р е т ь? Ведь страшно только одно слово, но сама смерть страшна лишь своею таинственностью. Почём знать, может быть, на самом деле рождение гораздо страшнее смерти, а между тем как мы радуемся ему!
«А жена, а сын? – подумал вдруг князь Никита. – Разве я не нужен им?»
И себялюбивое желание смерти показалось ему недобрым и нехорошим. Какое он имел право желать себе одному освобождения, когда его семья оставалась тут?
Кроме того, не бояться смерти не значило ещё заслужить её, заслужить в том виде, в каком желал князь Никита.
Таким образом, он должен был ещё жить и для себя и для своих близких. Должен был вернуться в эту земную жизнь, – пусть вместе с нею возвращалось то безвыходное положение, в которое он был поставлен в день, когда заболел. Болезнь и то время, которое прошло с её начала, разумеется, нисколько не изменили к лучшему, а, напротив, вероятно, ухудшили это положение.
Клевета по-прежнему ходила про княгиню Волконскую, и не было, казалось, способа уничтожить её.
Напрасно выздоравливающий князь Никита переворачивал в мыслях и передумывал на все лады всё тот же вопрос: как быть? Он не находил выхода.
Ни Аграфена Петровна, ни кто-нибудь из окружающих не заговаривал с Волконским ни о чём, что могло бы взволновать его. Сам он, несмотря на то, что постоянно только и думал об одном и том же, тоже не начинал речи с Аграфеной Петровной, может быть, даже потому, что она каждый раз, когда дело касалось хотя бы отдалённого намёка, очень искусно отводила разговор в совершенно другую сторону.
Таким образом, точно сама собою установилась для Никиты Фёдоровича привычка говорить о самых ничтожных пустяках и безмолвно думать свою тревожную думу.