Анна Иоановна
Шрифт:
– В чём, дурак, решить?
– Да вот, спорил с Василием Кириллычем. Я говорю ему, что он дурак, а он меня называет дураком: ты, дескать, не умеешь писать виршей, не знаешь регул элоквенции, а я говорю ему, что он дурак-то потому, что пишет вирши.
Государыня улыбнулась и посмотрела в ту сторону, куда показывал шут и где у стенки стоял знаменитый пиита и профессор элоквенции Василий Кириллович Тредьяковский, с подобострастием отвешивавший чуть не земные поклоны государыне.
– Изволили ли слышать, ваше величество, новые вирши нашего знаменитого владыки Феофана? – спросил, подходя к Анне Ивановне, меценат того времени Александр Борисович Куракин.
– Нет, Александр Борисыч, не слыхала.
– Превеликой занимательности стихи. Я выучил их наизусть.
– Скажи, а мы послушаем.
Александр Борисович встал в театральную позу и несколько нараспев продекламировал:
Прочь, уступай прочь, печальная ночь!СолнцеИмператрица осталась очень довольною виршами и, разумеется, все, не занятые игрою, поспешили выразить одобрение; один только Василий Кириллович не разделял общего мнения и ворчал про себя:
– Боже, что за вирши, что за незнание регул!
Заметила ли Анна Ивановна неудовольствие пииты или, поддаваясь влечению, появлявшемуся у неё нередко, посмеяться на счёт ближнего, только, обратясь к Куракину, она громко и очень серьёзно высказала:
– А сколь много мы обязаны нашему славному пиите Василию Кирилловичу, того и выразить мы не можем. Великий он нам приносит авантаж и в нашей болезни облегчение. Страдаем мы по временам бессонницей, отменно изнурительною и весьма мешающей нашему здоровью. Что ни давал мне дохтур, ничего не помогает, а помог профессор элоквенции. Раз, обретаясь в такой бессоннице, я приказала моей рассказчице, в наказание за её провинность, читать мне вслух творение Василия Кирилловича «Телемахиду». И что же? Не успела она прочитать и страницы, как я уже спала мёртвым сном. Каков же авантаж! Виновная наказана и болезнь излечена. Спасибо ему!
Придворные хохотали, а профессор элоквенции кланялся и благодарил, весь сияя неподдельной радостью.
Анна Ивановна продолжала обходить залу, милостиво обращаясь то к тому, то к другому из гостей, и наконец подошла к племяннице, принцессе Анне Леопольдовне, сидевшей между цесаревной Елизаветою и воспитательницею своею, госпожой Адеркас.
Анна Леопольдовна далеко не могла назваться красавицею, но зато ей нельзя было отказать в миловидности и симпатичности. Она только что пережила тот неблагодарный возраст, когда не сложившийся ещё организм покидает нежные черты детства, не выработав ещё определённой женственной формы. Черты лица её не были правильны и не бросались в глаза, но, вместе с тем, нельзя было не заметить этих роскошных каштановых волос, этого белоснежного цвета лица и в особенности этих глубоких, постоянно задумчивых глаз. Говорили, будто улыбка никогда не играла на её личике, – было ли это следствием безотрадно проведённого детства или таинственным предвидением будущего? И теперь принцесса, с выражением какого-то печального утомления, лениво обводила глазами всегда одних и тех же форменных гостей, останавливаясь только дольше и с большим вниманием на мужественной и красивой наружности новоприезжего саксонского посланника графа Линара.
От соседства с принцессою ещё более выигрывала и без того замечательная красота цесаревны Елизаветы. Она была тип вполне развившейся русской красавицы (Елизавете было в то время лет двадцать пять), но без того вялого, ленивого выражения, которым обыкновенно отличаются типы русских женщин. Напротив, большие глаза её, все черты лица, каждый нерв, кажется, так и бил игривостью, живостью и жаждой жизни.
Императрица любила родную племянницу и, как ходил слух в придворном кружке, взяла её на своё попечение после смерти сестры, герцогини Катерины Ивановны, недавно умершей, с целью сделать её себе наследницею.
Подойдя к принцессе, Анна Ивановна остановилась, погладила ей волосы и, приподняв за подбородок её головку, ласково спросила:
– Здорова ль, красотка? Ты как будто печальна?
– Я, государыня-тётя, здорова.
– То-то здорова! Вид-то у тебя печальный, не то что у твоей кузины, – и Анна Ивановна обратилась к цесаревне Елизавете со сдержанным, но всё-таки заметным раздражением в голосе:
– А вот вы так всё расцветаете! Пора бы вам, сестрица, и пристроиться!
Яркая краска облила всё лицо цесаревны до корня волос, забежала за маленькие уши и розовою волною сбежала за полненькую шейку. От неожиданности такого замечания цесаревна смутилась и могла только пробормотать:
– Ваше величество милостивы… Я не желала бы…
– Чего не желать-то? Известно, всякой девке нужно выходить
Елизавета Петровна между тем успела оправиться и с достоинством, даже с тою смелостью, которая является у самых спокойных натур от резкости оскорбления, отвечала:
– Куда девался Шубин [21] , я не знаю, не слыхала, да и до меня это не касается. Его я только несколько раз видела на охоте, по смежности наших мест.
21
Шубин, которого отличала цесаревна в пору своей молодости, по распоряжению канцелярии розыскных дел, исполнявшей желание Бирона, был неожиданно схвачен в своём поместье и отправлен в Сибирь. Его не расспрашивали ни о чём, и он не обвинялся ни в каком преступлении. Всё это совершилось до такой степени секретно, что впоследствии, по вступлении на престол Елизаветы Петровны, два года отыскивали Шубина по всей Сибири и наконец-то отыскали в самых отдалённых местах около Камчатки.
Императрица с неудовольствием отвернулась и молча направилась к внутренним апартаментам; било одиннадцать часов, время, когда она обыкновенно садилась в своих покоях ужинать.
По уходе её гости поспешили к столам, приготовленным к ужину. Игроки кончили. Бирон остался в проигрыше около двух тысяч рублей, но такой проигрыш был ещё не из значительных, иногда ставка простиралась до двадцати тысяч рублей [22] .
Сервировка стола отличалась великолепием, хотя вечер был не парадный. На всех столах богемский хрусталь, севрский фарфор и дорогие столовые приборы, выписанные из-за границы. Ровно в двенадцать часов гости разъехались, делясь замечаниями о расположении духа императрицы, Бирона, Левенвольда, о племяннице, о том, как немилостиво обошлась государыня с цесаревною. И эти замечания, передаваясь от одного к другому, спускаясь из одного кружка к другому, доходили до нижних слоёв с различными прибавлениями и комментариями.
22
В это время указ Петра Великого, запрещавший проигрывать более одного рубля, совершенно потерял своё действие.
III
Прошло несколько лет; несколько лиц сошло со сцены: умерла инокиня Евдокия Фёдоровна [23] и неизменный любимец государыни Анны Ивановны Карл-Густав Левенвольд. Правительство избранной императрицы успело определиться яснее и сделаться тягостным для народа. Фаворитизм, неприятный вообще народу, становился ещё более невыносимым, когда фавором стал пользоваться немец. Тогда все естественные общественные бедствия: неурожаи, пожары, повальные болезни и военные неудачи – обыкновенно объяснялись влиянием немца, искони враждебного русскому. До народа доходили слухи, с различными объяснениями о немилости и ссылках русских фельдмаршалов, русских вельмож и замене их Биронами, Минихами, Левенвольдами, Остерманами, и ему становились понятными беспрерывные войны, уносившие людей и деньги.
23
По вступлении на престол своего внука, Петра II, инокиня Евдокия Фёдоровна жила в Кремлёвском Вознесенском монастыре в Москве, имела свой штат и на содержание получала ежегодно 60 тысяч рублей. Скончалась в 1731 году.
К несчастью, эти толки действительно подходили к истине. От предшествовавших царствований оставалась по государственным доходам податная недоимка в довольно значительном размере, около семи миллионов рублей, на что обратил внимание господин обер-камергер Бирон. Специально для взыскания этой недоимки в первые же годы царствования Анны Ивановны учредился особый доимочный приказ под непосредственным ведением Бирона. Так как поступающие сборы в этот приказ шли в особую секретную казну, находящуюся в безотчётном его распоряжении, то к взысканию принимались беспощадные, бесчеловечные меры. Из столицы отправлялись отдельные команды к тем воеводам, в ведомстве которых считалась недоимка, с решительным наказом во что бы то ни стало взыскать недоимку. И действительно, недоимка взыскивалась. Отправленные офицеры с командами арестовывали воевод, сажали в тюрьмы, морили голодом и такими мерами понуждали их к беспощадным мерам в отношении плательщиков. Если где от пожаров, неурожая или повальных болезней народ не мог платить, там по селениям ходили команды, захватывали последние остатки имуществ неплательщиков и продавали их по какой бы то ни было цене. Когда же случалось, что никакого имущества не оказывалось, тогда неплательщиков секли, били, заковывали, мучили. Недоимка собиралась, но с уплатою за прошедшее время, накоплялся снова срочный платёж, а следовательно, взыскание всё-таки оставалось в ведении страшного доимочного приказа. По всему государству, описывают современники, раздавались звуки цепей, барабанный бой и палочные удары. Люди разбегались, скрывались по лесам, убегали за рубеж, за границу, а из внутренних губерний – в степи, к вольным людям, в шайки голытьбы.