Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

— Я вот что думаю, — сказала Нина. — Это просто испытание. Не несчастье, а именно испытание, работа, задача. И все зависит только от наших усилий. И сетовать на то, что нас поставили в такие условия, — просто глупо. Ведь нельзя требовать, чтобы кто-то решал за нас нашу судьбу. Чтобы кто-то за нас делал нашу работу, правда?

— Вот только какую работу делать мне? — усмехнулся он. — С тобой все понятно, бедная моя, но а я-то что из себя изображаю? Какую такую группу поддержки?

— Ну, не скажи, — улыбнулась Нина той своей далекой лукавой улыбкой, и Камлаев похолодел от нежности к этому лукавому зверьку, который проснулся в ней и высунул наружу свою мордочку. — А врачи говорят, что могут меня через неделю отпустить.

— То есть как это? Зачем?

— Домой, если ты ничего не имеешь против. Все, что нужно сделать, они сделали, а вернее, сделают через неделю. И можно будет убраться отсюда восвояси на какое-то время, под неусыпный присмотр, конечно, но все-таки.

То, что ее отпускали под домашний арест, должно быть, дало ей ложную уверенность, что дела ее поправились, что отставание между развитием ребенка

и Нининым развитием, о котором говорил неандерталец Дустов, сократилось до минимума, если и вовсе не уничтожилось. Она была в таком расположении ищущего хоть какого-то утешения духа, что малейшее послабление, малейшее ослабление гнета, постоянного напряжения, в котором она пребывала, принималось ею за полное освобождение. Иными словами, она хваталась за любую, пусть даже и ничтожную надежду и раздувала ее до размеров неслыханных, до полнейшей уверенности в своей непобедимости. И она уже была готова верить в то, что младенцу ничто не угрожает. И Камлаев всячески поддерживал в ней эту уверенность: уверенность давала силы, столь ей необходимые, Нина должна была ощущать свою общую, совместную с ребенком неуязвимость.

Осторожно придерживая Нину за лопатки, Камлаев все поражался, как мало усилий от него потребовалось, чтобы все вернулось на круги своя. Еще недавно он изнывал от неизвестности, еще недавно был готов услышать от нее «я тебя ненавижу», а сейчас голова ее лежала у него на плече — как ни в чем не бывало, и как будто Нина и не понимала, что больше Камлаева не любит. Скорее всего «на безрыбье и рак — рыба», и Нина, не в силах выносить одиночества, припала к нему как к первому, кто подвернулся. Другое дело, что больше и подворачиваться было некому, других родных у Нины не было, а Наташа и немногие подруги — не в счет: перед ними и с ними Нина не сорвалась бы, им бы в волосы не вцепилась, и поддержка их так же мало затронула бы ее, как волшебные мантры популярного позитивного психолога, выступающего по телевизору. И пусть Камлаев мог помочь немногим больше, чем волшебные мантры, но общий страх, общее крутящее кишки предчувствие недоброго, которые охватили их независимо друг от друга, сделали свое примиряющее дело. И если был на свете человек, который болел за Нининого ребенка хоть в какой то степени так же, как она сама, то этим человеком был Камлаев и никто другой. И ему нужно было не обмануть Нининого доверия, которое возвратилось как будто само собой, и нужно было ему совершить такое исключительное усилие, которое и в самом деле укрепило бы Нину в ее нестойкой вере, в ее непрекращающейся изнурительной работе, в которую включились все мышцы, все железы, все силы души, вся Нина.

Он встречал в холле клиники и в так называемой «комнате отдыха» и других мужчин, находившихся в таком же положении, что и он: медицинский многопрофильный центр репродукции человека исповедовал те новомодные правила, по которым некоторым будущим отцам разрешалось подолгу находиться рядом с супругами — на любом этапе искусственного оплодотворения или просто беременности. Камлаев знал о западном нововведении, позволявшем мужьям присутствовать и при самих родах, держа кричащую благоверную за руку и наблюдая за тем, как между разведенных ног появляется крохотная, мягкая головка, покрытая смазкой и испещренная синими венами. И многие говорили потом, что эта была наиболее острая, пронзительная минута во всей их жизни — «наиболее потрясающая», как они выражались, и полностью перевернувшая все их представления о мире, — но Камлаеву это нововведение отчего-то представлялось извращением, сравнительно свежим и, как все свежее, похабным, слишком наглым и бесцеремонным. Неужели нужно было столько лет, тысячелетий выпроваживать из комнаты мужчин, заявляя, что их присутствие при таинстве неуместно, чтобы сегодня это самое присутствие разрешить?

Мужчины, с которыми Камлаев пересекался, все больше попадались любопытные, словоохотливые, но Камлаев, отчего-то убежденный, что у них все обстоит в высшей степени хорошо, сторонился этих жизнерадостных, непристойно оживленных крепышей и доверительных разговоров о женах и детях старательно избегал. Казалось, что этим — все трын-трава и что они заявились сюда, как будто на аттракцион — что-то вроде Диснейленда с оплаченной раздачей здоровых, упитанных, розовощеких младенцев.

Почему-то Камлаеву и в голову не приходило, что вообще-то коноваловский центр занимается исключительно сложными случаями и сюда кладут либо женщин, не могущих забеременеть, либо беременных с осложнениями и патологиями, и всем здесь необходима дорогостоящая терапия, а то и вовсе экстренное хирургическое вмешательство.

Почему-то Камлаеву и в голову не приходило, что кое-кто из пациенток ложится и на экстракорпоральное оплодотворение, а значит, ни о каком мужском самодовольстве не может идти речи — скорее наоборот. Но раз эти мужчины с такой легкостью говорили, что женам их через неделю, через две предстоит родить, и возбужденно рассказывали о том, чем будут заниматься с сыном, когда тот подрастет, то это означало одно из двух: либо у них на самом деле все в порядке, либо они чудовищно глупы и до куриной слепоты самонадеянны. Камлаев и помыслить не мог о том, что слух его ловит в первую очередь именно признаки чужого благополучия, а все остальное, заявленное не столь громогласно (обреченное бормотание, вежливый отказ от несносного разговора на щекотливую тему), либо не улавливает, либо отбраковывает.

Не желая оставаться мебелью, статистом при Нине, вся роль которого сводится к пассивному пребыванию рядом, к терапии рукопожатием, он приискивал себе подходящее применение и в итоге не нашел ничего лучшего, как взяться комбинировать ноты. Две, три ноты, не больше; Камлаев предпочел для начала подышать их разреженным, прозрачным воздухом и от долгой отвычки (ведь завязал же он, с музыкой завязал) едва не задохнулся от этого избытка кислорода, как если бы единым махом взлетел на две тысячи метров над уровнем моря. И ему — чтобы не отравиться чистым кислородом — понадобились срочно сэмплы из голосов онанирующих дебилов и полигармонические наслоения музыкальных цитостатиков, а также тонко нарезанные ломти до-мажорной прелюдии Баха, маринованные в едкой, как серная кислота, сонорной массе, и, наконец, освежеванная и насаженная на вертел «Сладкая греза» Чайковского, идиллически-наивная и невинно-бесстыдная, как кукла Барби в розовом и голубом. Но на этот раз он не дал «воздушной громаде» симфонии моментально вырасти и развернуться, приструнил себя, придержал: сонорная топь, в которой увязала вся прелесть мира, преображаясь до неузнаваемости, музыкальная мясорубка, сквозь которую он пропускал старые гармонии, не внушали ему никакого доверия; сейчас нужно было не изощряться в юмористических номерах, а просить смиренно, настроившись на тишину и безответность, не рассчитывая, что тебе воздастся по меркам земной, человеческой справедливости. И, через силу отказавшись от золотого укола, переборов зависимость, Камлаев остался с одним только бедным, простеньким трезвучием, не то чтобы чистым, как небо, но представлявшимся ему застиранным до дыр. И сперва он тяготился этим трезвучным сиротством, поражаясь тому, где он в нем расслышал мгновение тому назад какую-то там горную разреженность и оглушающую свободу.

Под сенью лип, на скамейке больничного парка он беспрестанно прислушивался к повторению одних и тех же трех нот и ничего не слышал, кроме бедности, столь же жалкой, как чумазые детишки, просящие милостыню. Но что-то было не так, и что-то пряталось, дрожало в этом бедном, безнадежно затасканном трезвучии, нужно было подсветить и просветить поток трезвучий, чтобы увидеть всю головоломно сложную кристаллическую структуру, подобную той, какая есть у самой обыкновенной снежинки. «Снежинка на паутинке, — говорил он себе, — в какое еще младенческое сюсюканье впадешь ты на старости лет?» И вдруг он будто прозрел, не открыл, а скорее вспомнил, что уже подключался к этому трезвучному потоку однажды. Он нащупал эту технику, этот прием в финале «Платонова» в семьдесят каком-то лохматом году, но тогда еще в качестве одноразового решения музыкальной задачи, и никогда не думал, что обратится к этому едва уловимо трепещущему потоку вновь. Но этот поток — он слышал его и раньше, намного раньше, чем в финале переусложненного «Платонова». Слышал, но когда? Неужели в раннем детстве, неужели с самого начала, когда вошел в этот мир как в Царствие Божье? Неужели когда выходил зимним вечером во двор и глядел на сиреневый снег, лежащий мягкими, пологими сугробами и искрящийся в свете уличных фонарей? И изумлялся неподвижности, нетронутости того самого снега, нападавшего за ночь, неподвижности белых лапищ деревьев, издалека походивших на коралловые рифы подводного царства. И так все было вокруг торжественно, немо, безгласно. И так все было в этом снежном мире пригнано друг к другу и настолько соразмерно и взаимосогласовано, что исключалась всякая необходимость и возможность движения. И порой в этом снежном безмолвии ему чудилась какая-то смутная музыка. Этой музыке, казалось, неоткуда была взяться — тишина же вокруг, — и Камлаев не чувствовал, чтобы музыка росла из сокровенных глубин его собственного существа. Она была везде, текла сквозь него, поселяя в душе чувство нежного смирения перед миром… Неужели он слышал тогда, в самом раннем и беспечальном детстве, вот это самое? Нет, не может быть, но в то же время так похоже. Бесконечный поток, без всяких повторов и без всякой «тематической работы», неужели он состоит всего лишь из двух-трех по-разному скомбинированных нот?

На какой-то момент Камлаев отказался дальше думать. И вдруг трезвучный голос, который не умолкал в нем все эти дни, уже не просто зазвенел по тонам, но построился в череду прямых и обращенных ходов, зеркальных и концентрических симметрий, и стало слышно то, что не было слышно; микроходы вдруг сделались звучащей явью, и потекла ветхозаветная, суровая речь; трезвучие стало дробиться на единицы, и каждая единица стала созвучна слову, односложному, двусложному, трехсложному. Элементарная снежинка трезвучия взорвалась неистощимой, неисчерпаемой сложностью, которую не мог охватить слух. «Ах, вот оно как», — сказал он, словно потом, обливаясь признательностью: достигнутое им очень многое значило — не само по себе, но именно по отношению к тем женщине и ребенку, за которых он просил.

Через неделю, как и обещали врачи, Нину выписали из больницы, и можно было позабыть о стерильной чистоте помещений, о приглушенных голубоватых и палевых тонах, которые должны воздействовать на пациентов успокоительно, о выводящем из себя гудении томографического аппарата, о сеансах в специальной «барокамере», где Нина сама ощущала себя как в утробе, но только холодной, гладкой, безжизненной, а главное — можно было не видеть попадавшихся в коридоре женщин, для которых ожидание ребенка превратилось в перманентную, нескончаемую муку и на лицах которых написаны были тревога, страдание, страх, а то и вовсе убитость, нежелание дальше жить, опустошенность, безразличие. Можно было не слушать, не слышать разговоров о врожденных пороках, о том, что женщина из третьей отдельной палаты на втором этаже вчера потеряла ребенка, — сладострастных разговоров, которыми женщины с до предела взвинченными нервами мазохистски терзали себя и садистически — друг друга. Пусть Нина и крепилась, не подавала и вида, но горло то и дело сжималось спазмом; от разговоров этих ей становилось трудно дышать, и такая безысходность наваливалась на нее, что она становилась немой и глухой, ничего не видящей и Камлаева в упор не замечающей. Он мог звать ее, разговаривать с ней, но взгляд ее блуждал так далеко, как будто шарил в последней, окончательной пустоте в тщетной надежде уцепиться хоть за что-то, обещающее спасение.

Поделиться:
Популярные книги

Аватар

Жгулёв Пётр Николаевич
6. Real-Rpg
Фантастика:
боевая фантастика
5.33
рейтинг книги
Аватар

Путь Шедара

Кораблев Родион
4. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
6.83
рейтинг книги
Путь Шедара

Я – Орк. Том 3

Лисицин Евгений
3. Я — Орк
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Я – Орк. Том 3

Горькие ягодки

Вайз Мариэлла
Любовные романы:
современные любовные романы
7.44
рейтинг книги
Горькие ягодки

Дурашка в столичной академии

Свободина Виктория
Фантастика:
фэнтези
7.80
рейтинг книги
Дурашка в столичной академии

Назад в СССР: 1985 Книга 3

Гаусс Максим
3. Спасти ЧАЭС
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.50
рейтинг книги
Назад в СССР: 1985 Книга 3

Аленушка. Уж попала, так попала

Беж Рина
Фантастика:
фэнтези
5.25
рейтинг книги
Аленушка. Уж попала, так попала

Я все еще не князь. Книга XV

Дрейк Сириус
15. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я все еще не князь. Книга XV

Запретный Мир

Каменистый Артем
1. Запретный Мир
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
8.94
рейтинг книги
Запретный Мир

Неудержимый. Книга XIX

Боярский Андрей
19. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XIX

Вечная Война. Книга II

Винокуров Юрий
2. Вечная война.
Фантастика:
юмористическая фантастика
космическая фантастика
8.37
рейтинг книги
Вечная Война. Книга II

Маршал Советского Союза. Трилогия

Ланцов Михаил Алексеевич
Маршал Советского Союза
Фантастика:
альтернативная история
8.37
рейтинг книги
Маршал Советского Союза. Трилогия

Идеальный мир для Лекаря 12

Сапфир Олег
12. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 12

Стражи душ

Кас Маркус
4. Артефактор
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Стражи душ