Антология советского детектива-36. Компиляция. Книги 1-15
Шрифт:
В клубе стало шумно. Колхозники захлопали, многие встали. Борисов осторожно начал пробираться вперед. Сухов отошел от стола, жестом попросил тишину, улыбнулся.
— Жизнь скоро наладится. Смотрите, к нам фронтовики наши возвращаются. С нами опять работать будут… — сказал он и осекся.
Все как-то странно примолкли. Борисов, уже стоявший рядом с уполномоченным, увидел в задних рядах семь-восемь мужчин в солдатских гимнастерках. Один из них, опустив голову и обрубком руки прижав к груди кисет, набивал трубку, зажатую между колен. Пальцы уцелевшей
Борисов почему-то почувствовал себя виноватым. Сухов тоже понял, что слова его пришлись не к месту, и на минуту растерялся.
— Война идет… — совсем некстати сообщил он и, словно оправдываясь, добавил: — Я сам недавно оттуда…
Оживление вернул звонкий девичий голос:
— На гармонике бы кто сыграл ради праздничка. Давай-ка, дед Василий! Бабы говорят, ты в молодости на это мастак был.
Заулыбались, заговорили разом. Всем хотелось отогнать невеселые мысли. Сухов заметил рядом с собой Борисова.
— А, новый участковый! Может, народу сказать что хочешь?
Борисов надеялся сегодня побеседовать с людьми, познакомиться. Собственно, ради этого сюда и спешил. Но сейчас затевать разговор о том, что ратовцы должны помочь ему в борьбе с бандитами, было бы неудобно.
— Да вроде все уже сказано… — ответил он.
Сухов посмотрел на часы:
— Остаешься в клубе? А мне еще в Щукино топать. Проводил бы…
Они направились к выходу. Рядом с рослым уполномоченным Борисов казался маленьким, невзрачным.
— Жидковат супротив матвеевских… — послышалось сзади. — Жидковат…
На печи сладко посапывают ребятишки. Давно заполночь, а Ремневой не спится. Днем за делами да заботами о печалях бабьих некогда думать. А вот когда остается одна, стиснет грудь такая неизбывная тоска — завыть впору. Посмотрит она на детей, совладает с собой. Разве только всплакнет беззвучно. Всем тяжко — война.
Месяц назад прислали похоронку на Степана, мужа. Ждала его, понимала, что всякое может быть, но в такое не верила. Три года письма с фронта получала. Оборвалось. Последнее пришло не его рукой писанное.
Ребят трое, мал мала меньше. Мальчонка весь в отца, даже две макушки на пушистой головенке точь-в-точь, как у Степана. И любит его Вера Михайловна сильнее, чем девок. А Мишутка-то о самом страшном и не догадывается.
Поутру, как всегда, сварит она похлебку, покормит своих — и в поле. В колхозе рук не хватает — посевная скоро. Но не от того тяжело, что приходится мужицкую работу справлять — за военные годы привыкла. Никто, кроме детишек, не обнимет, не приласкает…
Стук в стену отвлек Ремневу от этих мыслей. В хлеву поросенок, толкая пустой старый ларь, требовал пищи. Купила его Вера Михайловна на последние деньги и крепко надеялась, что выручит он ее с ребятишками зимой, в самую трудную пору.
Удары становились громче. Уже не верилось,
— Маменька, я за соседями, я быстро…
— Сиди в избе, я сама, — прикрикнула Вера Михайловна.
Стараясь оправиться с волнением, она зажгла лампу, отодвинула засов. Дверь, отворяющаяся внутрь, распахнулась, ударила Ремневу в грудь, отбросила назад. В избу, пригнувшись, вошел человек в грязной, изорванной шинели, в ушанке, надвинутой на глаза. И хотя лицо его было повязано тряпкой, Ремнева узнала односельчанина — дезертира Матвеева.
Она молчала. Дети дружно заревели, прижались к материнской юбке. Дверь осталась открытой. Со двора донеслись глухие шаги, затем истошный визг поросенка, матерщина, злобный крик: «Упустил, сволочь! Держи!..»
— Стыдно обижать меня, — тихим, дрогнувшим голосом сказала Ремнева. — Нас и так бог обидел. Мужа на фронте убили, а ты последнюю животину отбираешь…
Матвеев подошел вплотную, сжал плечо женщины жесткими пальцами.
— Молчи! — прохрипел он, с силой оттолкнул Ремневу к печи, уставил в нее куцый ствол винтовочного обреза. — Помни, Верка, скажешь кому о нас — пристрелю. И избу спалю вместе со щенками твоими.
От удара зашумело в голове. Ремнева осела на пол, кофточка ее распахнулась. Матвеев опустил обрез, посмотрел на женщину сальными глазами. Шагнул вперед. Тень его закачалась на стене, выросла и, переломившись, поползла по потолку.
— Может, я к тебе по-хорошему… — ухмыльнулся он.
Ремнева резко вскочила, побледнела. Пристально, в упор посмотрела на бандита, прожгла его взглядом.
— Уходи, выродок! — почти прошептала она. — Отобрал у вдовы последнее и уходи!
В голосе женщины было столько ненависти и презрения, что Матвеев сгорбился, отступил в угол.
— Не трогай мамку!.. — закричал пятилетний Мишутка. — Не трогай! Вот придет папка, он тебе…
Лицо дезертира перекосилось в злобной гримасе. Обрезом он наотмашь ударил мальчика в грудь. Тот упал. Забыв все, Ремнева кинулась к сыну, подняла его, прижала к себе. Мишутка не плакал. Обвив ручонками шею матери, он смотрел на нее удивленно, растерянно, словно не понимая, как кто-то чужой посмел его бить.
Фитилек лампы задрожал, стал гаснуть. Матвеев зябко передернул плечами и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
Когда Ремнева обернулась, в избе его уже не было. Она успокоила детей, уложила их на печь. Вышла во двор. Начинало светать. Сорванная с одной петли дверь хлева раскачивалась на ветру. Земля вокруг забрызгана еще свежей кровью. Следы от сапог тянулись через огороды к оврагу и дальше — к Суре.
Два дня, как живет Борисов в Ратове. Пока все спокойно. На рассвете, когда низины еще залиты белыми, словно молоко, туманами, он седлает рыжую кобылку, которую закрепил за ним колхоз, и едет по деревням своего участка.