Антон Райзер
Шрифт:
И когда на другой день хор среди прочих пропел арию:
Ты умираешь, чтобы быть счастливым,И видишь, что напрасно умирал,он применил эти слова к себе и вдруг снова почувствовал себя таким одиноким, всеми презираемым и ничтожным, что ему расхотелось делиться своим горем даже с Филиппом Райзером. Он решил не ходить к нему, чтобы избежать разговоров о своей судьбе, снова такой ненавистной и не стоящей
Вдоволь настрадавшись, он стал изобретать средство, как бы ему все же достичь своей цели. И оно само пришло ему на ум, лишь только он хорошенько задумался: нужно пойти к пастору Маркварду, который как-никак вновь стал возлагать на него надежды, и попросить его походатайствовать перед принцем о покупке пристойного платья и покрытии прочих расходов, необходимых для произнесения речи. Пастор Марквард сразу согласился на этот шаг и заверил Райзера в благоприятном исходе дела. У Райзера гора свалилась с плеч, и теперь ему оставалось лишь с бодрым духом приняться за продолжение речи, чтобы успеть подготовить ее ко дню рождения королевы. Меж тем вернулись холода, и он принужден был проводить вечера внизу, в комнате своих хозяев, вместе с квартировавшими в доме солдатами. Те заодно с хозяином силком вовлекали его в карточную игру, которой сами предавались для коротания долгих зимних вечеров. Здесь-то, по большей части вечерами и в сумерках, лежа головой к печи, он и сочинял будущую речь. Тогда же он измыслил и прекрасный способ развеять тяжелое настроение: лишь только вечерами оно им овладевало, он сей же час выходил из дома, под дождь и снег и в сгустившейся темноте шел гулять по городскому валу. И когда он большими шагами продвигался вперед, ни разу не случилось, чтобы в его душе не зародились новые упования и надежды, из которых, надо сказать, самые блестящие представлялись ему и самыми верными. Во время этих прогулок он сочинил лучшие пассажи своей речи, а все трудности стихосложения, казавшиеся непреодолимыми, когда он лежал головой к печке, отпадали сами собой.
С раннего детства ганноверский вал был для него особенным местом, здесь в его голове рождались самые приятные фантазии и романтические мысли, ведь отсюда ему открывался и густо застроенный город, и широкий природный простор с его садами, пашнями и лугами; обе картины тесно граничили друг с другом, но их разительный контраст неизменно будил в нем самое смелое воображение. К тому же эти окрестности, словно бы заключавшие в себе чуть ли не все главное в его судьбе, вызывали в нем тысячи смутных воспоминаний, которые, накладываясь на его нынешнее состояние, придавали жизни особый вкус. Но вид рассеянных в беспорядке огоньков, зажигавшихся по вечерам в окнах домов, прилегавших к валу, пожалуй, оказывал на него сильное воздействие.
С тех пор как он стал публично декламировать стихи, почти все школьные товарищи прониклись к нему уважением. Это казалось ему весьма непривычным, ведь он никогда в жизни не испытывал ничего подобного и едва ли мог поверить, что такое вообще возможно. Из всего пережитого он сделал вывод, что в его фигуре или выражении лица есть, по-видимому, нечто вызывающее на смех и издевательства. Теперь же общее уважение укрепило в нем уверенность в себе, сделало из него другого человека: взгляд и выражение лица изменились, он стал глядеть смелее, и если кто-то пытался его высмеять, твердо смотрел в глаза обидчику, пока с того не слетала спесь.
Его обстоятельства резко изменились. Содействием ректора и пастора Маркварда, которые опять возложили на него серьезные надежды, он вскоре набрал такое множество уроков, что месячного дохода ему с лихвой хватало для покрытия его тогдашних потребностей – сумма столь непривычная, что он не мог толком с ней управиться.
Теперь никто из богатых и заметных одноклассников не чурался гулять с Райзером по городу или навещать его в убогом его жилище. И в том же году он впервые увидел в печати свои произведения: дело в том, что по заказу одного печатника он стал сочинять маленькие новогодние поздравления в стихах, которые печатник потом продавал, и хотя имени автора на этих листках указано не было и никто не знал, что это его стихи, все же сам вид типографски набранного текста собственного сочинения доставлял ему ни с чем не сравнимое удовольствие. И когда за несколько дней до назначенной речи его имя появилось на афише рядом с именами двух других учеников из самых что ни на есть благородных семейств и выведено оно было как Райзерус, сиречь в точности так, как однажды назвал его предыдущий директор, когда он живо представил себе промежуток жизни между тем устным и этим письменным именованием, наполненный как заслуженными, так и незаслуженными страданиями, слезы боли и радости сами собой хлынули из его глаз: о таком повороте судьбы он не смел и мечтать не то что год, но даже полгода назад. Теперь же афиша на латинском языке с его именем красовалась на черной доске у входа в школу и на дверях церкви, и прохожие останавливались, чтобы ее прочесть.
Было принято, чтобы молодые люди, которым предстояло держать речь в подобных случаях, за день до торжества сами приглашали на него именитых горожан. Какая перемена в жизни Райзера! Прежде из-за своего дурного платья он даже со своими одноклассниками не решался заговорить на улице или пройтись рядом, нынче же, со шляпой под мышкой и шпагой на поясе он нанес визит вежливости самому принцу, чтобы пригласить его на день рождения его сестры, королевы Англии, и представлялся знатнейшим персонам города, которые с великой обходительностью оказывали ему поощрительные знаки внимания.
Итак, не успев толком осознать, что к чему, и уже махнув рукой на свои надежды, он внезапно достиг такого почета, о каком только мог мечтать ганноверский школьник и какого удостоивались лишь единицы.
Подобные поручения в самом деле содержат в себе нечто поощрительное для молодых людей и во многих отношениях заслуживают, чтобы их практиковали чаще. Делая приглашения, Райзер за каких-нибудь несколько дней очутился в мире, прежде совершенно ему незнакомом. Он с глазу на глаз беседовал с министрами, советниками, проповедниками, учеными – словом, с людьми разных сословий, которых раньше наблюдал лишь с почтительной дистанции, и все оказывали ему знаки внимания, говорили приятные и поощрительные слова, так что за эти несколько дней самоуважение Райзера укрепилось больше, чем за многие прошедшие годы. Среди других он пригласил на торжество и поэта Гёльти, но не успел как следует приглядеться к нему за время визита: робость Райзера могла отступить лишь перед сердечностью собеседника, но Гёльти таковой не проявил, затем что сам обыкновенно смущался при встрече с незнакомым человеком. Райзер же воспринял смущение Гёльти как знак презрения, которое ранило его тем больнее, что сам он испытывал к Гёльти величайшее уважение и потому не отважился посетить его вторично.
Вечером, исполнив свою почетную обязанность, Антон Райзер зашел к уксусовару, где его с распростертыми объятиями встретили Филипп Райзер, Винтер и тот юноша, коего он своим примером побудил приняться за учение; он рассказал им о сделанных визитах, о людях, с которыми свел знакомство, – словом, поделился с ними радостью по поводу своего нового положения.
Госпожа Фильтер и его кузен, изготовитель париков, а равно и остальные, кто прежде бесплатно его кормил, наперебой выражали ему свою радость и участие. Родители, долго не получавшие о нем вестей и давно махнувшие на него рукой, несказанно обрадовались счастливому повороту в его судьбе, когда им передали латинскую афишу, где имя их сына было напечатано крупными буквами.
Однако при всем внешнем блеске Райзер жил все на той же старой квартире, разделяя комнату с хозяином-мясником, его женой, служанкой и квартировавшими в доме солдатами.
И когда в этом убогом жилище его посещал кто-нибудь из богатых и важных товарищей, он испытывал тайное удовольствие: значит, они приходят сюда не ради уютной квартиры и внешнего удобства, а ради него самого. В такие минуты он поистине гордился своей жалкой комнатой.
Наконец пришел день триумфа, когда Райзеру предстояло взойти на вершину почета, какой только был доступен человеку его положения, но именно это навеяло ему какое-то особенно тягостное чувство: да, на этой минуте еще недавно были сосредоточены все его надежды и помыслы, на него самого устремлялись взоры множества людей, но лишь только выступление останется позади, общее внимание пойдет на убыль, вернется обычная повседневная жизнь. Эта мысль породила в Райзере очень странное, но искреннее желание: сразу по окончании речи упасть и умереть. День торжества выдался необычайно холодным, многие не отважились выйти из дома, поэтому публики в зале оказалось немного меньше обычного, но все же собрание блистало. Райзеру, однако, уже с утра все виделось совсем безжизненным и опустошенным; фантазии пришлось отступить – возобладала действительность. Само то, что столь долго вынашиваемое им в мечтах наконец стало действительным и ничем другим стать уже не могло, погрузило его в задумчивость и печаль, ибо эту мерку он приложил теперь ко всей своей будущей жизни, все предстало ему как бы во сне, в туманной дали – он никак не мог приблизить эту картину к глазам. С печальными мыслями взошел на кафедру, музыка зазвучала чуть раньше, чем он заговорил, и мысли его в ту минуту были далеки от совершавшегося триумфа – сильнее всего он сознавал и ощущал никчемность жизни, а приятное чувство, вызванное его теперешним действительным состоянием, лишь слегка мерцало в нем, как будто подернутое серой пеленой.
Чтобы дать представление о том, насколько лучше он научился подбирать форму для выражения своих мыслей, будет нелишним привести здесь выдержки из его речи. Началась она так:
Что это за фимиам струится над далью блаженнойИ уносится ввысь сквозь эфир к престолу Всесильного Бога?О, это молитвы счастливых народов за королевуШарлотту – с любовью восходят к Всевышнему и пламенеют – и т. д.