Аптекарь
Шрифт:
Бочком, бочком вдвинулся в кабинет директор Голушкин.
– Что еще? – грозно и чуть ли не обиженно спросил Шубников.
– Собственно, пустяк, – сказал Голушкин. – Предложения о новом роде услуг, неясно названные. Суть же одна. Она – в этих словах, сформулированных пока приблизительно.
Шубников взял протянутый ему листок и, будто ожегшись, чуть не выронил его из рук. Он прочел: «Ты этого хотел. Но сам делать не стал бы». Глазами провидца он долго смотрел на Голушкина. Потом сказал:
– Хорошо. Это возможное направление работ. В случае частных просьб создадим отдел.
– Эти просьбы в каждом из нас, – печально склонил голову Голушкин.
Глазами Шубников вывел, выбросил директора Голушкина из кабинета.
48
Сведения о том, встречался ли Перегонов или кто-то из его знакомых
Бурлакин о визите Перегонова молчал. Голушкин ходил не то чтобы напуганный, но чрезвычайно предупредительный и со всеми сотрудниками был ласков, предполагая в каждом из них наблюдателя. Шубникову он не давал советов, лишь маленькими, почти незаметными словами наводил на мысль.
– Ладошин – чудак. Но говорит о Каленове…
– Что говорит о Каленове? – спросил Шубников уже нервно.
– Он говорит: «Не минусовые люди. И руки у них не минусовые». Далеко, надо полагать, – перевел слова Ладошина Голушкин, – могут дотянуться. И у кого захотят, пошарят за пазухой.
– Не дрейфить! – сказал Шубников. – Никто не сможет посягнуть на нашу независимость. А к Каленову и Перегонову я не питаю зла. Если выйдет выгода, на сносных для нас условиях возможно и сотрудничество с ними…
– Конечно, выйдет выгода! – обрадовался Голушкин. – Конечно!
А приносил Голушкин бумаги с подробностями массового гулянья. Шубникову не понравились эскизы качелей с кабинами, он велел директору надраить уши самонадеянным художникам, уже потому бездарным, что имели дипломы института, возможно Строгановского.
– Надраим, нарвем вместе с бухгалтером, – пообещал Голушкин. – А вас очень просят оказать любезность прийти на уроки Высшего Света.
– Хорошо, – поморщился Шубников. – Зайду.
Перегонов высказался об уроках Высшего Света пренебрежительно. Оно и понятно. Владетельные персоны, скороспелые продвиженцы пронеслись сквозь суету горожан и оказались над ними, в положении, в каком пребывают соколы над дождевыми червями. Шубников опять испытал неприязнь к Перегонову, а следовательно, и к Каленову, который в самом деле мог и не знать о визите Перегонова. Неприязнь эта была многослойная. Наглые здоровяки как явление жизни сами по себе раздражали Шубникова. Вызывало у него желание дерзить пренебрежение Перегонова к делам Палаты. И не мог простить Шубников Перегонову собственные испуги и страхи. Шубников стыдил себя: подобные страхи мог бы испытывать Шубников, торговавший помидорами и грибами шампиньонами у Сретенских ворот, а не он, утвердивший себя сущностного. Это ведь они пришли к нему на Цандера, а не он принялся разыскивать Каленова. Если же он задумает позвонить Каленову, его моментально соединят. Но не позвонит. А если они бросятся на него в атаку, если станут принуждать к унижению, он не вскинет руки и не уползет огородами в заросли камыша. Азарт разжигал Шубникова. Сейчас они удачливы. Но кем и где они будут завтра? Нет, на сотрудничество с ними, пообещал себе Шубников, он пойдет лишь при крайней нужде. Да и что иметь дело с людьми, оказавшимися в случае? Каждому из них определен срок.
Но сам он, подумал Шубников, не в случае у Любови Николаевны? А хоть бы сейчас и в случае. Шубников был убежден: не произойдет изменений и если случай рассеется. Однако ради спокойствия позвонил в гостиницу «Космос». Просто так. Любовь Николаевна не подняла трубку. Долгие гудки услышал Шубников и после звонка в светелку Любови Николаевны на станции Трудовой.
Шубников не видел Любовь Николаевну два дня. Пожелав удач экспедиции на пароходе «Стефан Баторий», Любовь Николаевна Палату более не посещала. На Трудовую Шубникова возил таксист Тарабанько. В случае весеннего непролазья Шубникову подали бы и вездеход. Любовь Николаевна была с ним ласковая, иногда даже горячая, ненасытная, в иные же вечера она казалась будто бы исследовательницей. Тогда Шубникову становилось не по себе. «Вот возьмет, – приходило ему в голову, – закончит исследования и в доме откажет. Или сама пропадет». Но эти мысли Шубников гнал, он знал теперь цену себе. Любовь Николаевна выслушивала все, что Шубников рассказывал ей о делах в Останкине, о своих замыслах и сложностях, сама же говорила мало. Однажды, посчитав ее дремлющей в кресле возле горячей печи, Шубников еще раз повторил острую останкинскую новость. Любовь Николаевна вскинула веки. «Я слышала, я поняла, – как бы в удивлении сказала она. – Я все знаю». Более Шубников производственные разговоры для того, чтобы поддерживать общение, не вел. А о чем беседовать с ней или рассуждать, Шубников не знал. Был случай, как-то Шубников примчался на Трудовую страстным любовником, однако Любовь Николаевна, испытав его пылкости, мягко дала ему понять, что более бенгальских огней не надо, у них не медовый месяц, а нечто совсем иное. Шубников обиделся, но потом был благодарен Любови Николаевне. Страстному-то любовнику полагалось колено преклонить перед возлюбленной и так стоять век, быть в ее власти и царстве, – смог ли бы тогда Шубников исполнить свое предназначение? Оттого позже он приезжал на Трудовую достаточным кавалером, но утомленным трудами и ходом судьбы, чтобы доставить удовольствие, предписанное природой, именно сподвижнице и компаньону.
Не откликнулась Любовь Николаевна и на третий день звонков Шубникова. Не ночевала Любовь Николаевна в отеле. Шубников поехал на Трудовую электричкой, он бы и металлические крики подростков вытерпел, лишь бы Любовь Николаевна ждала в светелке. Он представил, как она в костюме танцовщицы на уроке – в вольном толстом свитере, в темных рейтузах и поверх рейтуз в шерстяных длинных носках, небрежно опущенных, – ходит по светелке или сидит в кресле и грызет орехи из дмитровских лесов, разволновался и чуть ли не побежал. Но светелка была пуста.
«Где она и с кем? – негодовал Шубников. – Какое имела право, не объявив и не испросив позволения?» Вблизи Михаила Никифоровича она не показывалась, было доложено Шубникову. Попытки вызнать, не выкрали ли ее Перегонов и прочие силовые акробаты, ни к чему не привели. Да и с какой целью ее стоило красть? Если только по дурости или из ухарства. Шубникову сейчас более хотелось видеть себя обиженным и обманутым, нежели Любовь Николаевну жертвой. Она-то сразу бы нашла управу ворам и насильникам, а если бы затаилась в их остроге из интереса, все равно бы скоро изничтожила любые цепи и препоны. А потому за нее как за уворованную нечего было беспокоиться. Но, скорее всего, ее не уворовали, а она загуляла. То обстоятельство, что и при ее отсутствии в делах изменений к худшему не произошло, напротив, все процветало, укрепляло Шубникова в мнении, что причиной всему его собственная самоценность, его огонь и сила. Можно было обойтись и без Любови Николаевны. Но обидно было Шубникову, обидно. Он ревновал. При этом сознавал, что не истреблена ревность к Михаилу Никифоровичу, а теперь возникала ревность и еще неизвестно к кому. Однажды Любовь Николаевна согласилась называть то, что между ними возникло, независимой любовью… ну, не любовью… чувством… связью… отношениями… чем-то. Независимым чем-то. И вот сейчас, когда Любовь Николаевна, подтверждая уговор, беспечно загуляла, Шубникову открылось в этом оскорбление. «И ведь она знала, – мрачно думал Шубников, – что я могу ревновать! Значит, и не беспечно. Значит, нарочно!» Ревность его была не чувственная, объяснял себе Шубников, а совсем иного рода, здесь он без предрассудков. Легкомыслием своим Любовь Николаевна оскорбляла его единственность и избранность! А уж если она поступила нарочно, то и он учинит что-либо нарочно. И в противоречии с соображениями о собственной единственности и избранности Шубников принимался рассуждать как огорченный семиклассник. И являлся на ум верный школьный способ воздействия на обидчицу или заблудшую: сейчас же завести новую подругу и предъявить ее обидчице, чтобы кусала локти.
Впрочем, дела отвлекли Шубникова от принятия мер воздействия. Заказчики массового гулянья, ознакомившись с постановочными решениями Шубникова и сметой, стали мямлить и словно были готовы пойти на попятную. «Не от Перегонова ли идет эта растерянность?» – задумался Шубников. Директор Голушкин нудил:
– Вы обещали посетить уроки Высшего Света, а так и не пришли. А они просят…
– Ах, отстаньте вы с этими уроками! Потом когда-нибудь! – хмурился Шубников.
Хмурился еще и потому, что был намерен появиться на занятиях, хоть бы на балу, вместе с Любовью Николаевной. Люди действительно пробились на уроки примечательные и глазастые, и им надо было видеть его, Шубникова, под руку с Любовью Николаевной.
– Ну хорошо, – не отставал Голушкин. – Вы бы хоть выбрали минутку и приняли Тамару Семеновну.
– Какую еще Тамару Семеновну?
– Ну как же, Тамара Семеновна Каретникова – староста всего потока, – сказал Голушкин. – Она первая пришла с заказом на уроки Высшего Света. По вашему интересу я наводил о ней справки, она…
– Вспомнил! – оживился Шубников. – Ее приму! «Почему бы и не Тамара Семеновна?» – воодушевляясь, подумал Шубников.
А Голушкин сумел просунуть в его заботы слова об Институте хвостов.