Аракчеевский подкидыш
Шрифт:
– Ступай! Мне некогда, – выговорил Аракчеев, как бы желая сам прекратить неловкое положение.
Ворочаясь к себе, Шумский вдруг вспомнил нечто удивительное и сразу остановился среди какой-то комнаты.
– А к ней не послал? – прошептал он вслух. – К ней прощения просить не послал! Стало быть понимает, что я все-таки не на всякую гадость способен. Он понял, что на это я бы не согласился. Да не знаю пошел ли бы я просить прощения у достоуважаемой и достопьяной Настасьи Федоровны. Даже для Евы не знаю пошел ли бы… И он понял это. Стало быть, умнеть начал наш граф.
Наутро
Фигура и лицо его были далеко не те, что по приезде. Это был снова прежний Шваньский – молодец на все руки. Даже люди, исполнявшие его приказания, заметили перемену и кто-то из них выразился:
– Ожил наш Иван Андреич! Знать все к благополучию потрафилось.
Действительно, если было теперь вполне счастливое существо в Грузине, плакавшее от радости, то это была Авдотья Лукьяновна, но у нее радость и счастие выразились тихо и даже боязливо. После же нее самый счастливый человек, оживший, быстро ходивший, громко говоривший, чуть не прыгавший от радости, был Шваньский. Он ликовал за патрона, но и за себя самого.
За час перед тем Шумский, увидевший своего Лепорелло, невольно озлился на него, как бы устыдясь своего поведения.
– Чему радуешься, дура, – вымолвил он грубо.
– Как же не радоваться, Михаил Андреевич? Помилуйте! С ума спячу от радости. Целый год буду от зари до зари радоваться.
– Ну нет, сударь мой, коли хочешь радоваться, так радуйся поскорей. Поспеши! Года я тебе на это не дам.
– Как же так? – опешил Шваньский.
– Так. Радуйся скорей! Придется тебе опять печалиться.
– Ну вот, Бог милостив, не будет этого, – отозвался Шваньский, принимая слова патрона за пустую угрозу.
Уже готовый к отъезду Шумский со шляпой в руках, даже нацепив саблю и надев перчатку на левую руку, вдруг собрался отправиться к Минкиной.
«Подобает мне ее лицезреть или мордозреть, – пошутил он, злобно усмехаясь. – Сделаю уступочку дуболому, а сударыне-барыне – вежливость. Лжесыновний долг мой перед отъездом явиться к ее сиятельству Аракчеевской графине, у коей братец есть любимый, коему званье не графчик, а графинчик!»
Войдя в первую горницу Минкиной, нечто в роде гостиной, Шумский послал горничную сказать, что пришел проститься. Настасья Федоровна тотчас же вышла к нему навстречу, но, сделав несколько шагов, остановилась.
Перед ней стоял нахально улыбающийся офицер. Это был гость, явившийся издеваться. Едва только женщина вошла в комнату, как Шумский шаркнул ногой, звякнул шпорами и баловнически наклонил голову на сторону.
Во всей его фигуре была неприличная любезность хлыща, будто приглашающего сомнительную даму на танцы. Довести издевательство и глумление далее было невозможно. Даже Минкина почуяла, какие офицеры и с какими женщинами так ведут себя.
– Честь имею, фрейлен, представиться и откланяться, – проговорил Шумский певуче. – Еду в Санкт-Петербург. Не будет ли каких поручений? Осчастливьте!
Минкина слегка переменилась в лице, глаза ее загорелись гневом:
– Провались ты на первом мосту! Издохни на полдороге! – проговорила она глухо и, повернувшись спиной, пошла из комнаты.
– Apres vous, madame! [7] – предупредительно и снова шаркая ножкой, поспешил вымолвить Шумский ей вслед. Выйдя из комнаты, он прибавил однако:
– И за каким чертом я все это творю? Ведь это еще хуже. Уехал бы прямо, не прощаясь! Шел сюда, мысля уступочку графу сделать, а вместо того над канальей потешился. Точно будто кто-то властвует надо мной. Ох, Настасья Федоровна, уж как же я тебя люблю! Как я тебя люблю, один Бог видит!
7
После вас, мадам! (фр.).
Когда все было готово, Шумский послал доложить графу, что он едет. Вернувшийся лакей объявил, что граф «желают счастливого пути, принять не могут, не время».
Шумский спустился по лестнице в швейцарскую, затем сошел с подъезда и, подойдя к экипажу, уже занес ногу, но остановился.
«А мать?» – мелькнуло в голове.
Он забыл проститься с Авдотьей Лукьяновной.
«Да и она тоже… – подумалось Шумскому с досадой. – Провалилась куда-то. Могла бы придти!..»
Он простоял несколько мгновений в нерешительности, а затем досадливым движеньем сразу влез в экипаж. Шваньский быстро вскочил вслед за ним. Столпившаяся кругом дворня кланялась со всякого рода пожеланиями.
– С Богом! – выговорил Шваньский ямщику. Лошади тронулись, а Шумский рассмеялся и выговорил:
– Отсюда с Богом, конечно. Вот сюда с Ним никому не дорога!
XIX
На этот раз переезд Шумского из Грузина в Петербург не был простым путешествием. Он не ехал, а скакал, летел, сломя голову.
Шваньский от природы замечательный трус, сидел все время, как в воду опущенный. Он ожидал каждую минуту, что экипаж очутится где-нибудь в овраге или в канаве кверху колесами. Сидя рядом, Шумский и его Лепорелло не говорили ни слова между собой. Только изредка, когда они неслись чересчур шибко, Шваньский, не стерпя страху, заговаривал:
– Пожалуй, Михаил Андреевич, как раз колеса рассыпятся? – заявлял он вдруг тихим, как бы ласковым, голосом.
– Ну, и рассыпятся, – отзывался Шумский равнодушно.
– Михаил Андреевич! – внезапно через час или два тревожно произносил Шваньский. – Если теперь на всем скаку да упади пристяжная, то прямо под экипаж. А мы на нее и набок. Что тогда будет?
– Скверно будет! Отстань! – однозвучно отзывался Шумский.
На всех станциях при перемене лошадей Шваньский, расплачиваясь на дворе, тайно наказывал новому ямщику ехать осторожнее. Но Шумский при отъезде приказывал гнать. Экипаж снова летел вихрем, и Шваньский, снова сидя начеку и не выдержав, вдруг прерывал молчание.