Аракчеевский подкидыш
Шрифт:
– Конечно, милая моя!
– Да. Но я отвечу вам, что я его люблю. Вы скажете, что он дурной человек, очень дурной, дурно воспитанный, с дурными наклонностями, даже с пороками, что в нем нет ничего привлекательного, что он человек без нравственности, без религии, без сердца, не так ли?
– Ты знаешь, что это все видно из всех его поступков. Я говорю не наобум.
– Ну, да. А я отвечу вам на это, что все это верно, справедливо, но… но, что я его люблю!
– Подумай! – воскликнул барон. – Если ты признаешь в нем все, что ты говоришь, сама убеждена в этом, а не просто повторяешь
– За что и почему, я сама не знаю! За то, что он – именно он, а не другой. Отнимите у него все его недостатки и пороки, сделайте его другим – добродетельным – и тогда, пожалуй, я перестану любить его.
– Это ужасно, что ты говоришь!..
– Да, конечно, но поверьте, что чувство, которое во мне, еще ужаснее. Мне кажется иногда, что я в борьбе с каким-то чудовищем, которое овладело мною. Этот человек и мое чувство к нему так мало похожи на мои прежние грезы о счастии, что, размышляя, я только более запутываюсь. В нем есть, конечно, хорошее, но сравнительно мало: недостатки и даже пороки преобладают. И вот это все дурное в нем я тоже люблю. Я бы не желала, чтоб он изменился. Быть может, вы думаете и даже вы однажды говорили, что я напрасно надеюсь, что он изменится, что, будучи женой его, я буду тщетно стараться его изменить. Я об этом не думаю. Я не желаю, чтобы он переменился. Пускай остается он тем же дурным человеком, а я буду любить в нем, помимо хорошего, и все это дурное.
– Ева! Ведь это сумасшествие! – снова воскликнул барон в отчаянии. – Ты обманываешь себя. Твое воспитание, характер, твоя религиозность не могут допустить тебя до этого!
– Все это было, – едва слышно, упавшим голосом, отозвалась Ева.
– Что было?
– Все это было, – повторила Ева.
– Да что все?
– Все что была ваша дочь Ева, все это где-то далеко, будто потеряно на дороге, все это не нужно… Все это лишнее… Без всего этого можно жить. А теперь есть одно, чем живешь – чувство к этому человеку.
– Ева, что же это?! А отец?..
Девушка двинулась со своего места, опустилась на колени перед бароном, взяла его за руки и, целуя их, опустила на них голову и прижалась лицом.
– Стало быть, и меня ты любишь меньше. И я ему пожертвован?..
– Неправда! – отозвалась Ева. – Я чувствую, что это неправда. Но теперь я не могу ничего разъяснить ни себе, ни вам. Не будем говорить об этом… Время все разъяснит нам обоим.
– Время! Да… Но теперь ведь ты несчастлива?.. Неужели рассудок твой не может придти к тебе на помощь? Тогда будем говорить вместе. Чаще…
– Нет, батюшка, напротив. Дайте мне слово, что это наш последний разговор о нем. Что мы больше об этом говорить не будем, что мы имени его ни разу не произнесем. Дайте мне слово! Иначе я не могу… Это, действительно, мучение и мне, и вам. Для меня будет уже маленьким утешением знать, что мы больше с вами о нем никогда говорить не будем. И вы должны мне дать честное слово, что не заговорите обо всем этом долго, долго… покуда я сама не заговорю, сколько бы времени это не продолжалось. Дайте мне слово! Это будет мое единственное утешение.
Нейдшильд взял дочь за голову и поцеловал ее в лоб дрожащими губами. Слезы показались на лице его.
– Даете слово? – ласково спросила Ева, целуя отца.
– Даю…
– Никогда ни слова ни о чем, как если б его не было, как если б ничего не случилось. Даете?..
– Даю слово.
– Ну, вот! – с грустной улыбкой произнесла девушка, поцеловала руку отца, поднялась и, отойдя к зеркалу, стала поправлять прическу.
Но ее собственное лицо с каким-то незнакомым ей самой выражением во взгляде, с какой-то новой странной полуулыбкой на губах вдруг поразило ее. Она будто испугалась самой себя и быстро отошла от зеркала.
Нейдшильд, тяжело поднявшись, молча вышел и, придя к себе в кабинет, не зажигая свечей, сел в кресло и произнес шепотом:
– Надо уехать! Увезти ее подальше, надолго… А если она не захочет, то надо…
Он запнулся и мысленно добавил:
– Но ведь это будет счастье на один месяц, на полгода… Ужасно!..
XLIV
Тотчас же после ухода барона явился лакей и доложил барышне о приходе Пашуты. Легкий румянец вспыхнул на щеках Евы. Вместо того, чтобы велеть позвать девушку, которую она уже видела в этот день, Ева быстро двинулась сама. Пройдя в прихожую и увидя Пашуту, она взяла ее за руки и потянула за собой, ни слова не вымолвив.
Усевшись на кушетке и усадив Пашуту, как часто бывало прежде, на скамейке у себя в ногах, Ева выговорила тихо:
– Говори все!.. Что-нибудь новое есть?.. Все говори, что знаешь… Ты видела его теперь? После поединка?..
– Да-с. После…
– Что он говорит? Как себя чувствует? Он не был в опасности?..
– На нем рукав сорочки разорвала пуля.
Ева схватила Пашуту за руку и вдруг замерла, потом вздохнула, покачала головой и потупилась.
Пашута говорила что-то, но она не слушала.
– Как же это понять? – произнесла вдруг Ева. – Когда мне сказали: фон Энзе убит, со мной этого не было. А теперь, узнав только про рукав… Бог знает что… Ну, говори, что он? Рад, доволен, что избавился от фон Энзе… Радуется и смеется со своими секундантами, с приятелями?..
– Нет, барышня. Как можно! Он не такой, как все… Ведь он чудной! Дверь была долго растворена к нему в спальню, и я все до единого слова слышала.
– Что же?
– Он говорил, так ему скверно, что не знает, что лучше: убить ли или быть убитым. Говорил, что уж лучше бы фон Энзе его убил, легче бы стало. А они все над ним смеялись… Он сказал, что и говорить об этом не станет и поминать не хочет. Уж очень тяжело.
– Да, это так… Это он! – тихо произнесла Ева. – Я так и думала. Это он! И про этого человека говорят, что он дурной, порочный… И сам он считает себя порочным. И ты ведь считаешь его извергом и злодеем.
– Да, барышня, считала! А теперь и у меня ум за разум зашел. Теперь я и сама не знаю, какой он человек. Должно быть, он, барышня, знаете что?.. – вдруг произнесла Пашута.
– Что?..
– Колдун он.
– Да, правда твоя, Пашута, – улыбнулась Ева, – именно колдун!
– Вот что, милая моя барышня, – заговорила Пашута, опуская глаза. – Я ведь к вам не сама пришла, меня послал Михаил Андреевич.