Аракчеевский сынок
Шрифт:
– Ну, слава Богу! – несколько раз повторил Шумский и, произнеся эти слова в десятый раз, прибавил:
– Тьфу, прости Господи! И я тоже, как Шваньский, за всякую гадость славословлю Творца Небесного.
И Шумский расхохотался.
– Ну, Дотюшка, теперь коли все обстоит благополучно, то принимайся за главное дело, для которого я тебя из Грузина выписал. Время терять нечего. Вот тебе прежде всего пузырек, береги его, яко зеницу ока. Помни одно, что эта скляница с бурдецой сто рублей стоит.
– О-ох! – вздохнула Авдотья.
– То-то, ох! Тебе это главное. Оттого я и говорю. Есть
– Нету, родной мой. Откуда же ему быть?!.
– Ну, сейчас купить пошлю. Ну, слушай, теперь.
– Вот что, родной мой, – перебила Авдотья. – У меня с утра маковой росинки во рту не было. Позволь мне чаю напиться. Я живо, в одну минуту, а там и рассказывай.
– Ну, ладно.
Шумский отпустил мамку и совершенно довольный, насвистывая какую-то цыганскую песню, начал шагать из угла в угол. Через несколько времени он вышел в коридор и увидал вдали за чайным столом три весело беседовавших фигуры – мамку, Шваньского и швейку.
– Жених с невестой, – выговорил Шумский и рассмеялся. – Эка дура! Во всем-то Питере лучше не разыскал, – прибавил он, глядя издали на Марфушу.
Но затем, помолчав с минуту и пристальнее приглядевшись к девушке, он задумался.
– Нет, – произнес он, – я вру, а не он врет. Издали она еще пуще смахивает на Еву. Только волосы обыкновенные, белокурые, а будь они светлее, совсем бы на нее смахивала. Вестимо вдурне. Так если Ева для меня пара, то Марфуша для Шваньского и совсем пара. Даже, пожалуй, Шваньский ей не пара. Стало, Иван Андреич мой, – губа не дура. А что швея она, так ведь и он не генерал-фельдмаршал.
Шумский вернулся к себе, оделся в мундир и, выйдя в кабинет, крикнул Копчика.
«Тьфу забыл, что заперт, – подумал он. – Но за что же я его посадил? Ведь все-таки же виноват Шваньский. А, может, и он. Дело нечисто. А выпустить все-таки надо, без него как без рук. Все в квартире вверх дном станет».
Шумский вышел снова в коридор, кликнул своего Лепорелло и приказал немедленно выпустить заключенного. Через минуту Васька, смущенный, появился на глаза барина. Он, очевидно, ожидал побоев. Лакей испуганно и робко переступил порог, готовый каждую минуту броситься на колени и, по-видимому, то, что он намеревался сказать, было уже у него приготовлено заранее.
– Слушай ты. Если ты тут ни при чем, ничего не будет тебе, но мне сдается, дело нечисто, замок не ножом оторван.
– Помилуйте, Михаил Андреич, – начал Копчик слезливым голосом. – Верьте Богу, что я…
– Молчи. Я не из тех, что верят всему, что с языка сбросит всякий болтун. Язык без костей. Я знаю не то, что мне говорят, а знаю то, что знаю. Если это дело твоих рук, то оно окажется после. И когда окажется, быть тебе в Сибири. И это еще слава Богу. А то похуже приключится. Быть тебе запоротым насмерть в конюшне грузинской. Ну, пошел и покуда делай свое дело. Зови сюда Авдотью.
Через минуту женщина несколько более в духе, так как успела выпить несколько чашек чаю, который она обожала, явилась к своему питомцу.
– Ну, садись, Дотюшка, и слушай в оба. Самая теперь суть пошла у нас, самое что ни на есть светопреставление начинается.
– Ох, типун вам! Что это ты, родной мой, – перекрестилась Авдотья.
– Ну, ладно. Слушай.
– Грех эдакие шутки шутить.
– Слушай, тебе говорят, – перебил Шумский серьезнее.
Собравшись с мыслями, молодой человек подробнее, чем когда-либо, повторил три раза подряд то, что должна была мамка сделать в тот же вечер. По мере того, как он говорил, доброе расположение духа мамки исчезло. Она снова понурилась и снова лицо ее было печально и тревожно.
– Ну, пугайся сколько хочешь, – прибавил Шумский. – Это твое дело. А все-таки все, как я приказываю, должно быть сделано ныне ввечеру. А что из сего светопреставления выйдет, это не твоя забота. В сотый раз тебе говорю, я в ответе, а не ты. Ты была здесь, и нету. Что ни случись, уедешь в Грузино, и никакими собаками там тебя никто не достанет. Настасья Федоровна не выдаст. Да и кто посмеет хвататься за человека графа Аракчеева. Да и мне-то, что ни случись, ничего не будет. Неужто ты по сю пору не понимаешь, что мы с тобой, чего ни захотим, то все в столице и сделаем. Хоть народ вот станем грабить на Невском проспекте, и нам никто ничего не сделает. Пойми ты, что я сын царского друга, графа Аракчеева. Значу в Питере больше, чем он сам. Он ради срама дрянного дела не затеет, а я все могу и никто тронуть меня не смеет. Мало ли, какие я тут фокусы проделывал, еще когда был в Пажеском корпусе. Все с рук сходило. Теперь говори, поняла ли ты, что тебе делать.
– Вестимо, поняла, – глухо отозвалась Авдотья.
– Говори, главная в чем суть? Повтори.
– Что же повторять-то?
– Повтори, тебе говорят.
– Ну, значит, дать испить этих сливочек в чаю или в питье каком вечернем.
– Предпочтительно – в чаю, помни это. Не захочет чаю, отложи до другого дня. А затянется дело, тогда уж в питье.
– Понятно, знаю.
– Ну, потом? Повтори.
– Ну, красный платок, стало быть, на окошко повесить, как заснет, и дверь из дома во двор оставить незапертую.
– Ну, вот умница! – усмехнулся Шумский. – Не забудь ничего и не перепутай. А теперь собирайся…
Авдотья поднялась, но при этом вздохнула глубоко.
– Что из всего этого будет вам? – пробурчала она вдруг.
– Сегодня же ввечеру, т. е. около полуночи, я наведаюсь, – произнес Шумский, как бы не слыхав слов мамки.
– Беда из всего этого будет! Твоя погибель, – сказала Авдотья.
– Ну, это не твоя забота. Ты не рассуждай, а действуй! – резко и грубо отозвался Шумский. – Твоих советов мне не надо. И не твое это дело. Ты за себя боишься… не финти!..
– За вас… а не за себя. Бог с вами!..
– Ну, вот что, Авдотья, – медленно вымолвил Шумский. – Будет тебе, положим, хоть распросибирь, хоть распрокаторга и распродьявольщина всякая, хоть подохнуть тебе придется через день после содеянного… а все-таки ты все по моему приказу исполнишь.
Слова эти были произнесены таким голосом, что мамка, привыкшая все слышать от своего питомца за двадцать пять лет, все-таки невольно почувствовала теперь в его голосе грубое оскорбление. В звуке его голоса и равно в каждом слове звучало насилие. Шумский пристально взглянул на женщину, прошелся по комнате и затем, остановясь перед своей мамкой, выговорил мягче: