Ардабиола
Шрифт:
Щедро угощал Андрей Иваныч: тяжко колышущимся под ножами холодцом; и собственными малосольными огурчиками с прилипшими к бородавчатым бокам черносмородинновыми листами; и мухоморами, составленными из очищенных крутых яиц и половинок помидоров; и яичными скорлупами, начиненными крошевом желтка, присыпанным укропом; и солеными, серебряно поблескивающими хайрюзами; и квашеной капустой с брусничными красными бусинками; и черемшой с ее ландышевыми листьями и чесночным запашком; и даже оленьим мясом от целого, нарубленного в три ящика оленя, привезенного на самолете старшим сыном Андрея Иваныча из далеких эвенкийских краев. Но вот водки Андрей Иваныч
— Милости просим, — сказала вдова, улыбаясь первым пятидесяти гостям. — Уважьте Андрея Иваныча.
А когда они встали, сказала тоже улыбчиво:
— На сорок дней приходите… Андрей Иваныч ждать будет…
Молчаливые, бесшумные, как призраки, хайрюзовские старухи успели в момент заменить все тарелки, ножи, вилки, так что новая смена села за свеженакрытый стол.
— Милости просим! — сказала вдова, улыбаясь вторым пятидесяти гостям. — Уважьте Андрея Иваныча!
А когда они встали, сказала тоже улыбчиво:
— На сорок дней приходите… Андрей Иваныч ждать будет…
И три раза улыбаясь, говорила вдова «Милости просим», и три раза менялись тарелки на столе, и три раза вдова улыбчиво напоминала, что Андрей Иваныч ждет на сорок дней.
А четвертая и последняя смена были самые близкие друзья Андрея Иваныча, и вдова уже не сказала: «Милости просим…» — а глубоко вздохнула, оглядевшись:
— Ну, слава Богу, теперь можно и не спешить… Андрей Иваныч не любил за столом спешить.
— Знаешь, что мне мать сказала, когда я прилетел? — шепнул Ардабьев-старший младшему. — Выпила стакан водки и кулаком об стол: «Теперь его у меня никто не отымет…» Вот что такое женщина.
Ардабьев-старший покосился на Ардабьева-среднего.
— А ты что, майор, совсем не пьешь, как красная девица?
Тот смутился:
— Перестал с той поры, как меня на вытрезвитель бросили. Знаете, что меня особенно потрясло в первое дежурство? Открываю дверь, а там темно — только в полосе света из дверей голые ноги на нарах торчат. А на пальцах ног — ногти. Вросшие, кривые, загнутые. Как будто когти звериные. Тут-то я и вспомнил: «Человек — это звучит гордо». Вот и пить совсем перестал…
— Идеалист в милицейской форме… — незлобиво усмехнулся Ардабьев-старший. — Вот когда мороз за пятьдесят, делаешь операцию в чуме, без глотка спирта не обойдешься… Руки скальпель держать не будут… А ты знаешь, я чо-то уже заскучал по моим эвенкам… — И сам удивился вдруг воскресшему у него местному акценту: — Ишь, ты… Зачокал… Кровь, однако, заговорила…
— Можно, я стих зачту? — пошатываясь, встал Иван Веселых с вырванным из школьной тетрадки мятым, исписанным химическим карандашом листочком. — Я прямо на кладбище сочинил. После того, как гвозди забивал…
— Зачти… — сказала вдова. — Только не пей больше…
Иван Веселых, корежась лицом от волнения и виноватости, стал читать, размахивая листочком;
Прощай, Андрей Иваныч, сибирский машинист. Хотя ты весь в мазуте, зато душою чист. Давно уж умер Ленин, и много окромя, твое настало время, и ты ушел с имя. Тебя мы целовали в охолоделый лоб и понесли высоко твой красный тяжкий гроб. В твой гроб по шляпку гвозди я обухом забил. Не знаю, ты поймешь ли, как я тебя любил. Уже не повезешь ты вперед или назад и не увидишь больше, как над землей светат. Ничо уже не скажешь, упал на полпути, и не споешь ты внукам: «Наш паровоз, лети…» Россия не оплачет всех преданных детей. Ишо ей так не хватит всех тех, кто умер в ней…Иван Веселых вдруг задергался, закрыл лицо листочком и бросился из-за стола к двери, наступая на ноги сидящих и сбивая на пол тарелки. Его не удерживали.
— Ишь, чо накатал-то… — неодобрительно сказала одна из бесшумных, казавшихся немыми призраками хайрюзовских старух, в одиннадцатую смену и сама севшая за стол. — Людям и так тяжело… Так он ишо добавлят… Душу растравлят.
Вдова не заплакала, но Ивана Веселых защитила:
— Он без вины виноватый, а вот мучится… А многи, которы в чем виноваты, никаким стихом не выплакиваются, а на своей вине, как на кресле мягком, расселись…
Машинист электровоза, дошедший до Берлина вместе с Андреем Иванычем, ударил по клавишам трофейного аккордеона, уже давно отучившегося от «Лили Марлен».
Двадцать второго июня ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что началася война.Все запели. Пела и вдова, вспоминая, как первый раз поцеловал ее Андрей Иваныч после фильма «Если завтра война…». А потом спросила Ардабьева-младшего:
— Детей у тебя все нет?
— Все нет.
— Пора бы… — сказала она. — А меня хоронить приедешь?
— Ну что ты, мама… — сдавленно выговорил он.
— Уже скоро… — сказала она. — Ноги совсем не ходют. Внука твово на ноге бы покачать хотела, покуда ноги ишо маленько шевелятся… — И крикнула машинисту с аккордеоном: — А ну давай «Темную ночь». Андрей Иваныч заказыват!
Ардабьев-младший увидел, что маленький фотограф совсем запьянел и, перебирая руками по стене, еле продвигается к двери, задевая головы сидящих болтающимся на груди фотоаппаратом.
Ардабьев-младший вышел вслед за ним в ненастную малозвездную ночь. Фотограф стоял около поленницы во дворе и грозил кулаком пасмурному небу:
— Я когда-нибудь все выставлю, все!
— Проводить вас?
— Ты меня лучше сфотографируй! — захохотал фотограф. — А то я фотографировал всех, а меня никто. Разве только для паспорта!
Ардабьев повел фотографа домой, и он бормотал:
— Я не снимал маршалов, не снимал знаменитых актеров. Но я сорок лет снимал простой трудовой народ. Это мои маршалы, которые победили в войне. Это мои знаменитые актеры, которые гениально играют свою собственную жизнь и смерть. Хотя иногда и с бездарными режиссерами!