Ардабиола
Шрифт:
Сегодня впервые за двадцать лет Юлия Сергеевна «сорвалась». Когда днем документировали шурф в поиске хоть каких-то признаков прячущегося касситерита, Коломейцев, неожиданно загородив солнце, висевшее прямо над шурфом, прыгнул сверху, и они невольно оказались прижатыми друг к другу внутри узкого прямоугольника, вырубленного в земле. Солнце, словно в отместку Коломейцеву за то, что он осмелился его загородить, безжалостно плеснуло ему в лицо светом, когда он выпрямился, и Юлия Сергеевна со страхом увидела, какое у него издерганное, затравленное лицо. Оно впервые показалось ей старым. Раньше она думала, что стареет только сама, а Коломейцев остается таким же неостановимо молодым, как в том темном дворовом скверике. Юлия Сергеевна не поцеловала Коломейцева, не прикоснулась к нему, она только позволила себе посмотреть на него взглядом, нарушившим двадцатилетнее условие о том, что ничего не было.Коломейцев, прикрыв глаза ладонью, взглянул из-под ладони в упор на Вяземскую и жестоко наказал ее за несоблюдение условия всего только одной фразой:
—
Притемненное ладонью лицо Коломейцева уже не казалось беззащитным, как при свете солнца. Притемненность скрыла морщины, растерянность, остались только резко рубленные волевые черты. Юлия Сергеевна отшатнулась к стене шурфа, наткнувшись на острый камень тем самым позвонком, навсегда тайно болевшим от детской жестяной формочки.
В палатке Юлия Сергеевна плакала не о себе. Она плакала потому, что Коломейцев, прячущий лицо от солнца, был похож в этом шурфе на бессмысленно сильного одинокого волка, не понимающего, как он сам несчастен.
А в третьей палатке старший шурфовщик Иван Иванович, по фамилии Заграничный, который никогда ни в каких заграницах не бывал, что всегда служило предметом добродушных пересмеиваний, начал беседу о котах. Поводом послужило слово «кот», оброненное кем-то из рабочих:
— Ковырямся, а все без толку… И денег кот наплакал…
И над усталостью, скукой, тоской по выпивке, над ссадинами, волдырями и расчесами в воздухе повисла тема кота, посверкивая загадочными зрачками-чаинками, царапая остренькими коготками, спрятанными в мягких вкрадчивых лапах, помахивая втирающимся в доверие хвостом и сомнительно искренне мурлыкая.
Иван Иванович Заграничный с махоньким, в кулачок, рябоватым лицом, на котором сразу загорелись интересом к жизни заснувшие было неопределенного цвета глаза, сказал:
— Когда я на вертолетной базе работал, был у нас при столовой один кот.
Могло быть произнесено слово «блин», и тогда пошел бы разговор о блинах — какие они бывают самые вкусные: с маслом, с пахтой, со сметаной, с рыбкой солененькой, с вареньем, а кто-то, может, вспомнил бы и о блинах с икрой. Но это мог бы вспомнить разве только старик. Затем стали бы хвастаться, кто сколько блинов может съесть зараз. Затем начались бы мемуары о разных случаях с блинами. Вспомнили бы, что кто-то, объевшись блинами, дуба дал. Вспомнили бы, как блин кто-то под мухой на голову надел вместо кепки. Под блины обязательно бы всплыла женская тема — без этого перед сном разве можно! Кто-то, может быть, рассказал бы, как он сквозь блин целовался. «Да что там — целовался! — с чувством превосходства сказал бы другой. — Я вам, братцы, похлеще примерец приведу…» — и обещающе подмигнул бы под предвкушающий гогот. Но сейчас царило слово «кот», и все мысли были сосредоточены на котах.
— Так вот этот наш столовский кот был ужасть какой нахалюга, — продолжал Иван Иванович Заграничный. — Разбаловали его вертолетчики. Сами к столу приваживали, а потому он распустился, и спасу от его не стало. Бывало, сидим, ужинам, а он из-за спины прыг на стол, хвать котлету — и драпать. Однажды начальство из Иркутска приехало, и наши тети-моти решили в грязь лицом не ударить. Особые куриные котлеты сварганили — внутрь печенку напихали, а из каждой котлеты косточка торчит, бумажкой обернутая. Бумажка тоже не простая — с фестончиками.
Самый главный начальник тост за воздушный флот начал говорить, а наш кот, откуда ни возьмись, скаканул на стол и цапнул его котлету из-под носа. Да ведь как цапнул подлец, точнехонько за косточку с фестончиками, как будто его в дворянской семье воспитали! А начальник нахмурился и говорит: «Чо это у вас тут — столовая или зоопарк?» Одним словом, морально разложился кот, тунеядцем стал. Отвезли его вертолетчики геологам в подарок, но те со следующим рейсом этот подарок обратно отправили. «Есть людям не дает… изо рта вырывает… — сказали. — А ночами вопит кромешно. Видно, по вам тоскует…» Стали думать — чо с котом делать? Убить жалко, все же существо со своими мыслями. В клетку посадить? Да где это видано, чоб котов за решеткой держали! Засмеют! Пошли мы на хитрость: сшили коту маленький парашютик, лямочки под брюхо пропустили да и бросили его с вертолета верст за сто от базы прямо в тайгу. Больше всего боялись, как бы он при выбросе за хвост вертолета не зацепился, не остался. Покружились вертолетчики, убедились, чо парашютик раскрылся, сработал и кот наш, лапами болтая, идет на приземление, и успокоились, улетели. Наконец-то, мы стали есть, не оглядываясь. А кот, надо сказать, был красивый. Все-таки наш, сибирский. Рука в шерсти тонула. Человеку всегда хочется хоть кого-то погладить. Кот, правда, крал, но помурлыкать и потереться о штанину умел с виноватостью нежнейшей… Выдворили мы нашего кота воздушным путем, а сами о выдворенце заскучали. Чо-то нам не хватат. Сидим однажды, вилками котлеты ковырям, словно невкусными эти котлеты стали, когда над ними пушистая угроза не висит, и совесть нас мучит: чо с нашим котом-парашютистом стало? Не разбился ли, приземлившись? Смогли парашют отцепить, не запутался ли с ним в кустах? Не умер ли с голоду — ведь в тайге котлет с фестончиками нету. Не задрал ли его мишка, хотя кому котятина нужна? Уж неделя прошла, как мы нашего кота в одиночный десант выбросили. И вдруг он сам, собственной персоной, шмяк на наш стол, будто сквозь потолок, весь ободранный, исхудалый, с парашютными лямками под брюхом, и цап мою котлету… А уж как обрадовались мы коту! С той поры, если все за столом, то коту стола со своей тарелкой с персональными котлетами. И кот рад, и мы рады. Отстоял наш котяра свои кошачьи права. Людям бы у него поучиться!
Похохотали. Но тема кота требовала развития. Вступил заскорузлый голос из глубины палатки:
— Нет, этот кот — только борец за себя. А вот у моего братана в Иркутске был всем котам кот — он не то что со стола таскал, а на стол приносил. Наверно, потому, что сиамский. Может, у них в Сиаме так положено. Настолько там, видно, трудящийся народ изголодался, что людей коты выручают. А жил братан в Иркутске напротив гастронома. Но это только одно название, что гастроном. С винно-водочными там было все в ажуре, а вот в мясном — одна выставка пустого стекла. На всякий случай, бабы все-таки толпились — может, чо выкинут. Но братанов кот был не дурак — он там не толпился. Он смекнул, что ветчинно-колбасными изделиями с черного ходу пахнет. И, пристроившись в кильватер за директоровыми черноходными знакомыми, туда проскальзывал. А там в особой комнатке уже все в пакеты разложено. Наш сиамец, не будь дурак, однажды приносит братану в зубах пакет. Братан раскрыл пакет и ахнул — там колбаса копченая. С котом поделился, да и сам не отказался. Кто откажется! С той поры и пошло. Сколь друзей у братана сразу объявилось. Я сам у него стал чаше бывать — родственность чо-то засвербила. А на столе всегда колбаса то чайная, то любительская, то один раз даже филейная, а то и ветчина — вся розовая, фирменно нарезанная. А кот сидит на холодильнике, гостей с прищуром наблюдает, как Савва Морозов, — угощайтесь. Встает вопрос, братцы, — как это коту удавалось до дому дотащить свои пакеты, как у него люди по дороге эти пакеты не вырвали. А между гастрономом и домом, где жил братан, над улицей арка была. Еще дореволюционная. Кот эту арку и приспособил для своих проходов. Высоко — до пакета в кошачьих зубах не дотянешься. Однажды в Иркутск какой-то президент прибыл, кажись, из слаборазвитых. Байкалом, чо ли, захотел полюбоваться, омулька нашего отведать. Дома-развалюхи мигом бульдозерами смахнули с президентского пути. Старухи в православной церкви за него, нехристя, свечки ставили — новые квартиры получили, к газовым конфоркам принюхивались, будто к василькам. Под аркой маляры в люльках покачивались — подкрашивали, «добро пожаловать» повесили — и по-нашему, и по-ихнему. Выстроился народ, с работы отпущенный, по обеим сторонам улицы: на президента поглядеть. Люди у нас гостеприимные, особенно когда с работы отпущенные. А братанов кот важности момента не осознал. Опять с очередным пакетом по арке шествовал, да, видать, на свежей краске и поскользнулся. Прямо на лобовое стекло президентской машины — бац! — что-то сверху, кровавое, страшное. Видимость залепило. Растерялся шофер. Завизжали тормоза. Милицейские свистки заверещали. Президент в угол машины забился, лицо руками закрыл: у них за границей все президенты террором запуганные. А это братанов кот пакет с мясным фаршем от растерянности выронил. Слышит президент: вроде не стреляют, отнял руки от лица, увидел фарш на стекле и кота на арке. Пришел в общее состояние международной разрядки, рассмеялся облегченно, да, говорят, сказал сопровождающим лицам: «Слышал много о русском гостеприимстве, но такого не представлял. Даже кот меня своим кошачьим хлебом-солью встречает…» Похохотали.
— А я вам, братцы, про Руслана и Людмилу расскажу, — вставил другой голос из глубины палатки.
Иван Иванович Заграничный недовольно буркнул с начальственной надменностью:
— Мы чо, Лермонтова не читали, чо ли? Ты, брат, нас от кошачьего вопроса в сторону не отводи…
— А «Руслан и Людмила», Иван Иванович, к твоему сведению, торт…
— Как торт? — оторопел Заграничный.
— Да есть торт такой. В Ленинграде его делают.
— А при чем тут коты?
— А при том… Ты, Иван Иванович, потерпи, послушай. Решили меня премировать путевкой. Куда, говорят, хочешь? Я говорю: в Нью-Йорк. Опупели. «Это почему?» Я им говорю: «Врагов изучать надо». Поскребли в затылке. «В порядке очереди». Предложили Трускавец, Кисловодск, а я весь здоровый. «Давайте, говорю, Ленинград. Хоть бывших врагов изучу». — «То есть?» — затревожились. Объяснил: «Царей». Успокоились. Путевку выдали. Сначала с группой ходил, потом отбился — больно быстро ходят. Возмущаться бытом самодержцев лучше медленно. Красиво разлагались. Посидеть на мебели захотелось, хоть задом к проклятому прошлому прикоснуться, да всюду веревки протянуты. Все дворцы излазил. Единственный дворец, мной не охваченный, в Павловске остался. Поехал на электричке. Бутылку портвешка взял, сижу посасываю, к предстоящему культурному волнению приготовляюсь. Напротив старушка, вида благородного, музейного. А рядом с ней торт, шпагатом перехваченный, — «Руслан и Людмила». Старушка на мой портвешок косится неодобрительно, но как бы не замечая. На какой-то остановке шумная компания ввалилась со свертками, бутылками. Волосы длинные — не поймешь, кто девка, кто парень. Плюхнулись рядом. Не выражались, но сразу магнитофон завели, а оттуда музыка хуже матерщины. Старушка даже глаза оскорбленно прикрыла. Вскоре компания смылась, в ушах сплошное засорение оставив. Открыла глаза старушка, вздохнула и меня за рукав дергат. Гляжу и глазам не верю: торт подменили!.. Коробка почти такая же, но только на ней не «Руслан и Людмила», а «Фруктово-ягодный». Заплакала старушка.
«Чо вы, мамаша, — говорю. — Они, наверно, нечаянно».
«Как же — нечаянно! — говорит какая-то женщина с соседней скамьи. — „Руслан-Людмилу“ попробуй достань… Эти хиппи-пиппи тоже в дефиците соображают… Ну и молодежь! Никакого уважения к старшим. Вот до чего длинные волосы доводят…»
«Успокойтесь, мамаша, — говорю. — Торт у вас все-таки есть. Не с пустыми руками в гости едете».
А старушка мне сквозь слезы:
«Да я не в гости. Я Васю хоронить ехала…»