Аргидава
Шрифт:
А вот и нет!
Чарна, поджав губы, бранила Мэхиля по привычке, а в это время младшая сестра Чарны – без чести и совести они оба, и сестра и муж ее, имена их даже называть тут не будем – родила и бежала из роддома, как только увидела дочь. Потому что ребенок родился с синдромом Дауна. Чарна лила слезы и тайком бегала в роддом смотреть на умирающего младенца. Девочка будто понимала, что ей никто не поможет, что никому она не нужна, и, уложенная равнодушной медсестрой на бочок, с соской-пустышкой, приклеенной к лицу лентой пластыря, чтобы не выплюнула, плакала беззвучно. Страшная это история, когда никому не нужный, брошенный матерью ребенок в самом крошечном возрасте понимает, что орать во все горло нет смысла – никто не подойдет, не покормит, не поменяет пеленки. Младенец лежит с приклеенной к лицу пустышкой и оплакивает свое ненужное рождение и свое
– Хватит! – сказал Мэхиль тихо, но отчетливо. Чарна оцепенела, не оборачиваясь. – Забери ее домой. Что бегать туда-сюда? Ноги бить и сердце рвать в лохмотья. – И добавил: – Всем. Нам.
Чарна так и не обернулась. Даже не остановилась. Только спина ее вытянулась по балетному так, будто сейчас Чарна вздохнет и взлетит из-за этого вот «всем нам». Понеслась в роддом стремглав, боялась не успеть, считала секунды.
Как они оформляли документы, как носили и носили какие-то бумаги, выпрашивали копии, умоляли и платили, Чарна не помнит. Часы в очереди к чиновникам тянулись как годы. Ну да, не оформили Чарне и Мэхилю удочерение, а всего лишь опекунство. Потому что бессовестная сестра удрала, стала жить как жила, но уже в другой стране, и не написала отказ от ребенка, ну, и не оформили, ладно. И по годам Чарна и Мэхиль уже не годились в родители – чиновники не щадили их, равнодушно уточняя возраст, задирая удивленно брови и кривя брезгливо губы. Но девочка все равно их. Как все это было, как прошли эти недели, ни Чарна, ни Мэхиль не помнили. Им нужно было быстрей, казалось, каждая минута девочки в одиночестве, с пластырем на лице, эти бесшумные всхлипы, этот кривой, тихонько скулящий ротик, заткнутый пустышкой, это прерывистое дыхание – им казалось, что от этого одиночества из нее, беззащитной крохотной нездоровой сиротливой, уходит жизнь.
Чарна боялась ночью уснуть. Сидела рядом с девочкой и держала ладонь на ее животике и спинке, чтобы чувствовать дыхание. Уже в месяц малышка стала узнавать Чарну и водить ручками, глядела понимающе, а когда над ней наклонялся огромный косматый, бородатый, страшный Мэхиль, девочка улыбалась своим круглым лягушачьим ротиком и что-то даже радостно урчала низким басовитым голоском.
К годику девочка подхватила страшный вирус, затем появились осложнения, и дальше больше и все хуже – начала глохнуть, чахнуть. Принялась покидать этот свет. Мэхиль все чаще задумывался у окна, разглядывая старый дуб, осыпавшийся, осенний, откуда уже улетели в теплые края все его ангелы, остались бестолковые воробьи и хитрые, лживые, коварные галки, похожие на престарелых сплетниц, что никогда не несли с собой хороших вестей. Чарна, стесняясь гадливой, всегда недовольной патронажной медсестры, видя откровенно безразличное лицо детского врача, и еще одного, и третьего, что разводили руками и делали невеселые прогнозы, принялась искать спасения у знакомых: кого звать, в отчаянии думала она, кого просить. Наутро после тяжелой ночи, когда малышка горела от высокой температуры, не спала ни секунды и, будто жалея родителей, молчала и только кряхтела, Мэхиль, в задумчивости почесывая бороду, надел пиджак, положил на голову кепку и вышел со двора. Он шел, осторожно ступая по грунтовой дороге, разглядывая мелкий гравий, выемки и следы на нем, смотрел по сторонам, оглядывая деревья, где птиц почти не было, а висели только цепкие колтуны омелы.
Он зашел ненадолго к соседке, ворчливой старухе Пацыке. Затем сел в автобус. А через час он привел в дом Елисеевну.
Та, помыв руки, потерев их одна о другую, подышав на них, подошла к кроватке и наклонилась над девочкой. Послушала ее фонендоскопом, ласково малышке улыбаясь, на что та впервые за несколько месяцев улыбнулась в ответ, перевернула ее на животик, помяла спинку, ручки и ножки и велела закутать ребенка и поднести к открытому окну. Сама она вышла во двор, подошла к распахнутому окну, протянула матери монетку и произнесла:
– Я покупаю твою дочь. Отныне она моя. Что захочу, то сделаю. Чему захочу, тому и научу. Сколько захочу, столько и жить будет. Как захочу, так и назову.
Чарна протянула в окно закутанную в одеяло малышку на двух руках. Елисеевна подхватила ребенка и бережно прижала малышку к груди.
– Я скоро приду, не ходи за мной, подожди дома, – глядя снизу на измученную, растерянную женщину в открытом окне, мягко, тепло сказала Елисеевна.
Чарна даже не посмотрела на нее. Подавшись вперед, опершись на подоконник, неотрывно следила за девочкиным жарким личиком – спит ли в беспамятстве, прислушивалась к хриплому дыханию.
– Ничего-ничего, Чарна, потерпи, – почти прошептала Елисеевна.
Чарна только опустила голову, скорбно сжав губы, боясь всхлипнуть, и задрожала так, что пучок на затылке рассыпался и упали на щеки пряди волос. Елисеевна, бережно прижав к себе ребенка, торопливо пошла вниз к храму, что стоял у входа в Аргидаву. Мэхиль, обняв жену за плечи, вывел ее из дому, бормотал что-то успокоительное. Скорей себе, чем жене. Они остались стоять на мосту, глядя, как последняя их надежда удаляется все ниже и ниже с их девочкой, тянули шеи, становились на цыпочки, чтобы разглядеть, как там она, маленькая, не плачет ли. Не плакала.
Девочку окрестили и нарекли Макриной. Елисеевна принесла малышку только к вечеру. Та не хотела лежать, была оживленной, переходила с рук на руки, трогала всех за лица, немного поела, и температура упала, разве только слабость выдавала перенесенную болезнь, бледность и небольшой след на широкой переносице непонятно от чего. Чарна было спросила, а что это на носике у нее, Мэхиль легко отмахнулся, мол, есть и есть, чего даром спрашивать. Если не пройдет, то останется. Большое дело, была бы здорова и весела.
С рук Елисеевны Макрина не слезала. Гладила лицо крестной, прижималась к ней, мокрыми губами лезла в ладони, как щенок, укладывала ее руки себе на большеватую для своего тельца круглую, почти безволосую головочку и так то засыпала, то опять просыпалась, еще слабенькая, играя как котенок.
С тех пор Макрина серьезно и не болела. Ее любили родители, крестная души не чаяла. Эти трое многому девочку научили: и хозяйство вести, и готовить. Да и старая цыганка Пацыка нет-нет да травам полезным учила, когда девочка заходила к ней во двор. Правда, у ребенка остались осложнения после тяжелой болезни в младенчестве, однако девочка научилась с ними жить. Ее чистая любящая душа постаралась заменить отсутствие одних ее способностей другими.
Больше всего на свете девочка любила крепость: бегала туда чуть ли не каждый день. Если приезжали туристы, ходила за группой, заглядывала новым людям в лица, доставала из своей корзинки конфетки и яблоки, угощала детей. Часто сидела на травке у северной стены тронного, отдельно стоящего по центру крепости зала, где когда-то принимали послов, вождей, переговорщиков. Сидела сосредоточенная, с пяльцами, неловко держа иголку своими мягкими узловатыми пальчиками. Когда надо было вдеть в иголку ниточку, она бегала домой к маме или в храм к батюшке Васылю, или старушки в храме помогали ей, ну, или просила кого-то, кому доверяла. А когда не вышивала, убирала в своей корзинке. Связывала пучками травки, собранные вокруг крепости, орешки, обтирала салфеткой яблоки, а потом все аккуратно складывала обратно в корзинку. Туда же и конфетки с орешками.
– Что ж она сидит там, у самой холодной и сырой стены как приклеенная? – беспокоилась Чарна. – Сколько раз показывала, где лучше сесть, на солнышке или в жару в тенечке. Так нет, упрямо сидит там, у сырой стены, ведь простудиться может.
– Пусть сидит где хочет, – спокойно отвечал Мэхиль, лаская взглядом пшеничную макушку своей дочери, что пыхтела над тестом у кухонного стола.
И Макрина продолжала сидеть там, где хотела. Ну и правда, место было сырое – из стены медленно, капля за каплей всегда сочилась вода. Капелька появлялась на стене как слеза, недалеко от того места, где мостилась девочка, стекала вниз, исчезала в траве и уходила в землю. Макрина словно и не чувствовала ни холода, ни сырости, ей было спокойно там и уютно.