Архангел
Шрифт:
— А вы считаете, что ситуация когда-нибудь станет более благоприятной для этого?
— Да. История объективно увековечит правоту Сталина. Такой уж он был, Сталин. С субъективной точки зрения, он, наверно, казался жестоким, даже безнравственным. Но слава человека определяется в объективной перспективе. Тогда видно, какой это гигант. Я твердо убежден, что, когда восстановится подлинная перспектива, Сталину снова будут ставить памятники.
— Геринг сказал на Нюрнбергском процессе то же самое о Гитлере. Но я что-то не вижу памятников…
— Гитлер
— Но Сталин-то ведь тоже. В конечном счете. Если судить «в объективной перспективе».
— Сталин получил в наследство страну с деревянными плугами, а оставил после себя империю, вооруженную атомными бомбами. Как же можно говорить, что он проиграл? Вот те, кто пришел после него, — проиграли. Но только не Сталин. Сталин, конечно, предвидел, что произойдет. Хрущев, Молотов, Берия, Маленков считали себя железными, но Сталин видел их насквозь. Когда меня не станет, капиталисты потопят вас, как слепых котят, говорил он. И его анализ, как всегда, был правилен.
— Значит, вы считаете, что будь Сталин жив…
— Мы по-прежнему оставались бы сверхдержавой? Несомненно. Но гении вроде Сталина появляются в стране, возможно, раз в сто лет. И даже Сталину не удалось разработать стратегию, которая победила бы смерть. Скажите, вы видели обзор мнений о нем, подготовленный к сорокапятилетию со дня его смерти?
— Видел.
— И что вы можете сказать, каков итог?
— Я счел итог… — Келсо замялся, подыскивая нейтральное слово, — знаменательным.
(Знаменательным? Господи! Страшным. Треть опрошенных русских называют Сталина великим военачальником. Каждый шестой считает его величайшим правителем, какого знала страна. Сталин оказался в семь раз популярнее Бориса Ельцина, а бедный старина Горбачев еле набрал на выборах один процент голосов. Все это было в марте. И настолько потрясло Келсо, что он предложил «Нью-Йорк Таймс» свой комментарий, но редакцию это не заинтересовало.)
— Действительно знаменательный итог, — согласился Мамонтов. — Я бы даже сказал — поразительный, учитывая, как очернили Сталина «историки».
Наступило неловкое молчание.
— Чтобы собрать такую коллекцию, — заметил Келсо, — потребовались, наверно, годы. — И чуть не добавил: «и целое состояние».
— У меня была куча свободного времени после ухода на пенсию, — уклончиво сказал Мамонтов. Он протянул было руку, чтобы дотронуться до бюста, но, так и не дотронувшись, убрал ее. — Трудность для коллекционера состояла, безусловно, в том, что после Сталина осталось очень мало личных вещей. Его не интересовала личная собственность — не то что этих коррумпированных свиней, которые сидят нынче в Кремле. Минимум изготовленной в правительственных мастерских мебели — вот все, что у него было. Да еще одежда — та, что он носил. Ну и, конечно, тетрадь для личных записей. — Он хитро посмотрел на Келсо. — Вот это вещь. Вещь, за которую — как вы, американцы, выражаетесь — и жизнь отдать не жалко!
— Значит, вы слышали об этой тетради? Мамонтов — нечто совершенно невероятное — улыбнулся, улыбка на миг раздвинула узкие тонкие
— Вас интересует Епишев?
— Меня интересует все, что вы можете мне рассказать.
Мамонтов подошел к книжной полке и достал большой, обшитый кожей альбом. На верхней полке Келсо увидел все четыре тома Волкогонова — конечно же, Мамонтов читал их.
— Я впервые познакомился с Алексеем Алексеевичем, — сказал он, — в пятьдесят седьмом году, когда он был послом в Бухаресте. Я возвращался из Венгрии после того, как мы навели там порядок. Девять месяцев вкалывал — без единого выходного. И, могу вам сказать, нуждался в отдыхе. Мы с Алексеем Алексеевичем отправились на охоту в Аджудский район.
Он старательно снял тонкую бумагу, в которую был обернут тяжелый альбом, и протянул его Келсо, раскрыв на маленькой любительской фотографии. Келсо пришлось напрячь зрение, чтобы ее рассмотреть. В глубине виднелся лес. На переднем плане стояли, улыбаясь и держа ружья, двое мужчин в кожаных охотничьих шапках и полушубках, а у их ног, обутых в сапоги, лежала горка подстреленных птиц. Епишев был слева, Мамонтов рядом — все с таким же жестким лицом, но более стройный; такими изображали кагэбэшников в годы холодной войны.
— Где-то тут есть и другая фотография. — Мамонтов перегнулся через плечо Келсо и стал переворачивать страницы. На близком расстоянии от него пахло стариком — нафталином и карболкой, и он, как все старики, был плохо выбрит: под носом и на подбородке торчала седая щетина. — Вот.
Он показал на крупную, снятую профессионалом фотографию, на которой человек двести сидели в четыре ряда, как после вручения дипломов. Одни были в мундирах, другие — в гражданском. Внизу значилось: «Свердловск, 1980».
— Это была Высшая партийная школа при Центральном Комитете. В день окончания перед нами выступал товарищ Суслов. Вот это — я. — Он указал на мрачную физиономию в третьем ряду, затем палец его передвинулся вперед, на человека в форме, который сидел в непринужденной позе, скрестив ноги, на полу. — А это — поверите ли? — Волкогонов. А вот тут Алексей Алексеевич.
Совсем как фотография офицеров императорской гвардии в царские времена, подумал Келсо. Такая уверенность в себе, такой порядок, такая выправка! Прошло всего десять лет, и их мир рухнул, как от атомного взрыва: Епишев умер, Волкогонов вышел из партии, Мамонтов попал в тюрьму.
Епишев умер в 1985 году, сказал Мамонтов. Он скончался, как раз когда Горбачев пришел к власти. И по мнению Мамонтова, порядочному коммунисту было самое время умереть: Алексея Алексеевича миновала общая участь. Ведь вся его жизнь являлась преданным служением марксизму-ленинизму, он был среди тех, кто планировал оказание помощи Чехословакии и Афганистану. Повезло ему, что он не увидел, как все выбросили на помойку. Написать о Епишеве Для справочника «Герои Советского Союза» было почетным делом, и если нынче никто не читает эту книгу… что ж, это лишь подтверждает сказанное им: у страны украли ее историю.