Архипелаг ГУЛаг(в одном томе)
Шрифт:
Ещё хорошо понятен принцип «раскулачивания» на детской доле. Вот Шурка Дмитриев из деревни Маслено (Селищенские казармы у Волхова). В 1925 году, по смерти своего отца Фёдора, он остался тринадцати лет, единственный сын, остальные девчёнки. Кому ж возглавить отцовское хозяйство? Он взялся. И девчёнки и мать подчинились ему. Теперь как занятой и взрослый раскланивался он со взрослыми на улице. Он сумел достойно продолжить труд отца, и были у него к 1929 году закрома полны зерна. Вот и кулак! Всю семью и угнали!..
Адамова-Слиозберг трогательно рассказывает о встрече с девочкой Мотей, посаженной в 1936 году в тюрьму за самовольный уход – пешком две тысячи километров! спортивные медали
Дайте-ка детскую судьбу такую из XIX века!
Под раскулачивание непременно подходил всякий мельник – а кто такие были мельники и кузнецы, как не лучшие техники русской деревни? Вот мельник Прокоп Иванович Лактюнькин из рязанских (пителинских) Пеньков. Едва он был «раскулачен», как без него через меру зажали жернова – и спалили мельницу. После войны, прощённый, воротился он в родное село и не мог успокоиться, что нет мельницы. Лактюнькин испросил разрешение, сам отлил жернова и на том же (обязательно на том же!) месте поставил мельницу – отнюдь не для своей выгоды, а для колхоза, ещё же верней – для полноты и украшения местности.
А вот и деревенский кузнец, сейчас посмотрим, какой кулак. Даже, как любят отделы кадров, начнём с отца. Отец его, Гордей Васильевич, 25 лет служил в Варшавской крепости и выслужил, как говорится, только то серебро, что пуговка оловца: солдат-двадцатипятилетник лишался земельного надела. Женясь при крепости на солдатской дочке, приехал он после службы на родину жены в деревню Барсуки Красненского уезда. Тут подпоила его деревня, и половиной накопленных им денег заплатил он за всю деревню недоимки податей. А на другую половину взял в аренду мельницу у помещика, но быстро на этой аренде потерял и остальные деньги. И долгую старость пробыл пастухом да сторожем. И было у него 6 дочерей, всех выдал за бедняков, и единственный сын Трифон (а фамилия их – Твардовские). Мальчик отдан был услуживать в галантерейный магазин, но оттуда сбежал в Барсуки и нанялся к кузнецам Молчановым – год безплатным батраком, четыре года учеником, через четыре года стал мастером и в деревне Загорье поставил избу, женился. Детей родилось у них семеро (средь них – поэт Александр), вряд ли разбогатеешь от кузни. Помогал отцу старший сын Константин. От света и до света они ковали и варили – и вырабатывали пять отличных насталенных топоров, но кузнецы из Рославля с прессами и наёмными рабочими сбивали им цену. Кузница их так и была до 1929 года деревянная, конь – один, иногда корова с тёлкой, иногда – ни коровы, ни тёлки, да 8 яблонь, вот такие мироеды. Крестьянский Поземельный банк продавал в рассрочку заложенные имения. Взял Трифон Твардовский 11 десятин пустоши, всю заросшую кустами, и вот ту пустошь корчевали своим горбом до самого года Чумы – 5 десятин освоили, а остальные так и покинули в кустах. Наметили их раскулачить – во всей деревне 15 дворов, а кого-то же надо! – приписали небывалый доход от кузницы, непосильно обложили, не уплачено в срок – так собирайся в отъезд, кулачьё проклятое!
Да у кого был дом кирпичный в ряду бревенчатых или двухэтажный в ряду одноэтажных – вот тот и кулак, собирайся, сволочь, в шестьдесят минут! Не должно быть в русской деревне домов кирпичных, не должно двухэтажных! Назад, в пещеру! Топись по-чёрному! Это наш великий преобразующий замысел, такого ещё в истории не было.
Но главный секрет – ещё не в том. Иногда кто и лучше жил, – если быстро вступал в колхоз, оставался дома. А упорный бедняк, кто заявленья не подавал, – высылался.
Очень важно, это самое важное! Ни в каком не «раскулачивании» было дело, а в насильственном вгоне в колхоз. Никак иначе, как напугав до смерти, нельзя было отобрать у крестьян землю, обещанную революцией, – и на эту же землю их же посадить крепостными.
И вот по деревне, уже много раз очищенной от зерна, снова шли грозные вооружённые активисты, штыками искалывали землю во дворах, молотками выстукивали стены в избах – иногда разваливали стену – и оттуда сыпалась пшеница. Уже для напуга больше вспарывали ножами и подушки. Хозяйская малая девочка подпырнула отбираемый мешок и отсочила себе пшенички, – «воровка!» – закричала на неё активистка и сапогом выбила, рассыпала пшеницу из девочкиного подола. И не дала собирать по зёрнышку.
Это была вторая гражданская война – теперь против крестьян. Это был Великий Перелом, да, только не говорят – чего перелом?
Русского хребта.
Нет, согрешили мы на литературу соцреализма – описано у них раскулачивание, описано – и очень гладко, и с большой симпатией, как охота на лязгающих волков.
Только не описано, как в длинном порядке деревни – и все заколочены окна. Как идёшь по деревне – и на крылечке видишь мёртвую женщину с мёртвым ребёнком на коленях. Или сидящего под забором старика, он просит у тебя хлеба – а когда ты идёшь назад, он уже завалился мёртвый.
И такой картины у них не прочтём: председатель сельсовета с понятой учительницей входит в избу, где лежат на полатях старик и старуха (старик тот прежде чайную держал, ну как не мироед? – никто ведь не хочет с дороги горячего чаю), и трясёт наганом: «Слезай, тамбовский волк!» Старуха завыла, и председатель для пущей острастки выпалил в потолок (это очень гулко в избе получается). В дороге те старики оба умерли.
Уж тем более не прочтём о таком приёме раскулачивания: всех казаков (донская станица) скликали «на собрание» – а там окружили с пулемётами, всех забрали и угнали. А уж баб потом выселять ничего не стоило.
Нам опишут и даже в кино покажут целые амбары или ямы зерна, укрытые мироедами. Нам только не покажут то малое нажитое, то родное и своекожное – скотинку, двор да кухонную утварь, которую всю покинуть велено плачущей бабе. (Кто из семьи уцелеет, и извернётся схлопотать, и Москва «восстановит» семью как середняцкую, – уж не найдут они, вернувшись, своего среднего хозяйства: всё растащено активистами и бабами их.)
Нам только тех узелков малых не покажут, с которыми допускают семью на казённую телегу. Мы не узнаем, что в доме Твардовских в лихую минуту не оказалось ни сала, ни даже печёного хлеба, – и спас их сосед, Кузьма многодетный, тоже не богач, – принёс на дорогу.
Кто успевал – от той Чумы бежал в город. Иногда и с лошадью – но некому было в такую пору лошадь продать: как чума стала и та крестьянская лошадь, верный признак кулака. И на конном базаре хозяин привязывал её к коновязи, трепал по храпу последний раз – и уходил, пока не заметили.
Принято считать, что Чума та была в 1929–30. Но трупный дух её долго ещё носился над деревней. Когда на Кубани в 1932 намолоченный хлеб весь до зерна тут же из-под молотилки увозили государству, а колхозников кормили, лишь пока уборка и молотьба, отмолотились – и горячая кормёжка кончилась, и ни зёрнышка на трудодень, – как было одёргивать воющих баб? А кто ещё тут недокулачен? А кого – сослать? (В каком состоянии оставалась раннеколхозная деревня, освобождённая от кулаков, можно судить по свидетельству Скрипниковой: в 1930 при ней некоторые крестьянки из Соловков посылали посылки с чёрными сухарями в родную деревню!)