Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 2
Шрифт:
Затем совершенно откровенно заимствовали ценный гитлеровский опыт с номерами: заменить фамилию заключённого, «я» заключённого, личность заключённого – номером, так что один от другого отличается уже не всей человеческой особенностью, а только плюс-минус единичкой в однообразном ряду. И эта мера может стать гнетущей, – но если её очень последовательно, до конца провести. Так и пытались. Всякий новопоступающий, «сыграв на рояле» в спецчасти лагеря (то есть оставив отпечатки пальцев, как это делалось в тюрьмах, а в ИТЛ не делалось), надевал на шею верёвочку с дощечкой. На дощечке набирался его номер, вроде Щ-262 (в Озёрлаге было теперь и «Ы», ведь короток алфавит!), и в таком виде его фотографировал фотограф спецчасти. (Эти все фотографии ещё где-нибудь хранятся. Мы ещё их увидим!)
Дощечку снимали с шеи арестанта (ведь не собака же он), а взамен давали четыре (в иных лагерях – три) белых тряпочки размером сантиметров 8 на 15. Эти тряпочки он должен был пришить себе в места, установленные не во всех лагерях одинаково, но обычно – на спине, на груди, надо лбом на шапку, ещё на ноге или на руке [15] . В ватной одежде на этих установленных местах заранее производилась порча – в лагерных мастерских отдельные
15
Эта фотография сделана уже в ссылке, но и телогрейка, и номера – живые, лагерные, и приёмы – именно те. Весь Экибастуз я проходил с номером Щ-232, в последние же месяцы приказали мне сменить на Щ-262. Эти номера я и вывез тайно из Экибастуза, храню и сейчас.
Велено было надзирателям окликать заключённых только по номерам, а фамилий не знать и не помнить. И довольно жутко было бы, если б они выдержали, – да они не выдержали (русский человек – не немец) и уже на первом году стали сбиваться и кого-то звать по фамилиям, а потом всё больше. Для облегчения надзирателям прибивалась на вагонке соответственно каждому спальному месту – фанерная бирка и на ней – номер (и фамилия) спящего тут. Так, и не видя номеров на спящем, надзиратель всегда мог его окликнуть, а в отсутствие его знать, на чьей койке нарушение. Надзирателям открывалась и такая полезная деятельность: или тихо отпереть замок и тихо войти в барак перед подъёмом и записать номера вставших прежде времени, или же ворваться в барачную секцию точно по подъёму и записывать тех, кто ещё не встал. В обоих случаях можно было сразу назначать карцеры, но больше полагалось в Особлагах требовать объяснительных записок, – и это при запрете иметь чернила и ручки и при никаком снабжении бумагой. Система объяснительных записок, – тягучая, нудная, противная – была неплохим изобретением, тем более что у лагерного режима хватало для этого оплачиваемых лоботрясов и времени для разбора. Не просто тебя сразу наказывали, а требовали письменно объяснить: почему твоя койка плохо застелена; как ты допустил, что покосилась на гвозде бирка с твоим номером; почему запачкался номер на твоей телогрейке и почему ты своевременно не привёл его в порядок; почему ты оказался с папиросой в секции; почему не снял шапку перед надзирателем [16] . Глубокомыслие этих вопросов делало письменный ответ на них для грамотных ещё даже мучительней, чем для неграмотных. Но отказ писать записку приводил к устрожению наказания. Записка писалась, чистотою и чёткостью уважительно к Работникам Режима, относилась барачному надзирателю, затем рассматривалась ПомНачРежима или НачРежима, и писалось на ней письменное же определение наказания.
16
Дорошевич удивился на Сахалине, что арестанты снимают шапку перед начальником тюрьмы. А мы обязаны были снимать при встрече каждого рядового надзирателя.
Так же и в бригадных ведомостях полагалось писать номера прежде фамилий – вместо фамилий? но боязно было отказаться от фамилий! как-никак, фамилия – это верный хвост, своей фамилией человек ущемлён навек, а номер – это дуновение, фу – и нет. Вот если б номера на самом человеке выжигать или выкалывать! – но до этого дойти не успели. А могли бы, шутя могли бы, не много и оставалось.
И тем ещё рассыпался гнёт номеров, что не в одиночках же мы сидели, не одних надзирателей слышали, – а друг друга. Друг друга же арестанты не только никогда по номерам не называли, а даже не замечали их (хотя, кажется, как не заметить эти кричащие белые тряпки на чёрном? когда много вместе нас собиралось, на развод, на проверку, обилие номеров пестрило, как логарифмическая таблица, – но только свежему взгляду), – настолько не замечали, что о самых близких друзьях и бригадниках никогда не знали, какой у них номер, свой только и помнили. (Среди придурков встречались пижоны, которые очень следили за аккуратной и даже кокетливой пришивкой своих номеров, с подвёрнутыми краями, мелкими стежками, покрасивее. Извечное холуйство! Мы с друзьями, наоборот, старались, чтобы номера выглядели на нас как можно более безобразно.)
Режим Особлагов был рассчитан на полную глухость: на то, что отсюда никто никому не пожалуется, никто никогда не освободится, никто никуда не вырвется. (Ни Освенцим, ни Катынь не научили хозяев нисколько.) Поэтому ранние Особлаги – это Особлаги с палками. Чаще не сами надзиратели носили их (у надзирателей были наручники), а доверенные из зэков – коменданты и бригадиры, но бить могли всласть и с полного одобрения начальства. В Джезказгане перед разводом становились у двери барака нарядчики с дубинками и по-старому кричали: «Выходи без последнего!!» (Читатель давно уже понял, почему последний если и оказывался, то тут же его как бы уже и не было.) [17] Поэтому же начальство мало огорчалось, если, скажем, зимний этап из Карабаса в Спасск – 200 человек – замёрз по дороге, уцелевшие забили все палаты и проходы санчасти, гнили заживо с отвратительной вонью, и доктор Колесников ампутировал десятки рук, ног и носов [18] . Глухость была такая надёжная, что знаменитый начальник режима капитан Воробьёв и его подручные сперва «наказали» заключённую венгерскую балерину карцером, затем наручниками, а в наручниках изнасиловали её.
17
В Спасске в 1949 что-то, однако, хрустнуло. Бригадиров созвали к «штабу» и велели сложить дубинки. Предложено было впредь обходиться без них.
18
Этот доктор Колесников был из числа «экспертов», незадолго до того подписавших лживые выводы Катынской комиссии (то есть что не мы убивали там польских офицеров). За это и посажен он был сюда справедливым Провидением. А за что властью? Чтоб не проболтался. Мавр дальше стал не нужен.
Режим замыслен был неторопливо проникающий в мелочи. Вот, например, запрещалось иметь чьи-либо фотографии, не только свои (побег!), но и близких. Их отбирали и уничтожали. Староста женского барака в Спасске, пожилая женщина, учительница, поставила на столике портретик Чайковского, надзиратель изъял и дал ей трое суток карцера. «Да ведь это портрет Чайковского!» – «Не знаю кого, но не положено женщинам в лагере иметь мужские портреты». – В Кенгире разрешено было получать крупу в посылках (отчего ж не получать?), но так же неукоснительно запрещено было её варить, и, если зэк пристраивался где-нибудь на двух кирпичах, надзиратель опрокидывал котелок ногой, а виновного заставлял тушить огонь руками. (Правда, потом построили сарайчик для варки, но через два месяца печь разрушили и расположили там офицерских свиней и лошадь опера Беляева.)
Однако, вводя разные режимные новинки, хозяева не забывали и лучшего опыта ИТЛ. В Озёрлаге капитан Мишин, начальник лагпункта, привязывал отказчиков к саням и так волок их на работу.
А в общем, режим получился настолько удовлетворителен, что прежние исходные каторжане содержались теперь в Особлагах на общих равных основаниях, в общих зонах, и только отличались другими буквами на номерных нашлёпках. (Ну разве что при нехватке бараков, как в Спасске, назначали им для жилья сараи и конюшни.)
Так Особлаги, не названные официально каторгой, стали её правопреемником и наследником, слились с нею.
Но чтобы режим хорошо усваивался арестантами, – надо обосновать его ещё и правильной работой и правильной едой.
Работа для Особлагов выбиралась тяжелейшая из окружающей местности. Как верно заметил Чехов: «В обществе и отчасти в литературе установился взгляд, что настоящая самая тяжкая и самая позорная каторга может быть только в рудниках. Если бы в “Русских женщинах” Некрасова герой… ловил бы для тюрьмы рыбу или рубил лес, – многие читатели остались бы неудовлетворёнными». (Только о лесоповале, Антон Павлович, за что уж так пренебрежительно? Лесоповал – ничего, подходит.) Первые отделения Степлага, с которых он начинался, все были на добыче меди (1-е и 2-е отделения – Рудник, 3-е – Кенгир, 4-е – Джезказган). Бурение было сухое, пыль пустой породы вызывала быстрый силикоз и туберкулёз [19] . Заболевших арестантов отправляли умирать в знаменитый Спасск (под Карагандою) – «всесоюзную инвалидку» Особлагов.
19
По закону 1886 года работы, вредно действующие на здоровье, не разрешались даже по выбору самих арестантов.
О Спасске можно бы сказать и особо.
В Спасск присылали инвалидов – конченых инвалидов, которых уже отказывались использовать в своих лагерях. Но, удивительно! – переступив целебную зону Спасска, инвалиды разом обращались в полноценных работяг. Для полковника Чечева, начальника всего Степлага, Спасское лагерное отделение было из самых любимых. Прилетев сюда из Караганды на самолёте, дав себе почистить сапоги на вахте, этот недобрый коренастый человек шёл по зоне и присматривался, кто ещё у него не работает. Он любил говорить: «Инвалид у меня во всём Спасске один – без двух ног. Но и он на лёгкой работе – посыльным работает». Одноногие все использовались на сидячей работе: бой камня на щебёнку, сортировка щепы. Ни костыли, ни даже однорукость не были препятствием к работе в Спасске. Это Чечев придумал – четырёх одноруких (двух с правой рукою и двух с левой) ставить на носилки. Это у Чечева придумали – вручную крутить станки мехмастерских, когда не было электроэнергии. Это Чечеву нравилось – иметь «своего профессора», и биофизику Чижевскому он разрешил устроить в Спасске «лабораторию» (с голыми столами). Но когда Чижевский из последних бросовых материалов разработал маску против силикоза для джезказганских работяг, – Чечев не пустил её в производство. Работают без масок, и нечего мудрить. Должна же быть оборачиваемость контингента.
В конце 1948 года в Спасске было около 15 тысяч зэков обоего пола. Это была огромная зона, столбы её то поднимались на холмы, то опускались в лощины, и угловые вышки не видели друг друга. Постепенно шла работа саморазгораживания: зэки строили внутренние стены и отделяли зоны женскую, рабочую, чисто инвалидную (так было стеснительнее для внутрилагерных связей и удобнее для хозяев). Шесть тысяч человек ходило работать на дамбу за 12 километров. Так как они были всё-таки инвалиды, то шли туда более двух часов и более двух часов назад. К этому следует прибавить 11-часовой рабочий день. (Редко кто выдерживал на той работе два месяца.) Следующая крупная работа была – каменоломни, они находились в самых зонах (на острове – свои ископаемые!), и в женской, и в мужской. В мужской зоне карьер был на горе. Там после отбоя взрывали камень аммоналом, а днём инвалиды молотками разбивали глыбы. В женской зоне аммонала не применяли, а женщины рылись до пластов вручную кирками, а потом дробили камень большими молотками. Молотки у них, конечно, соскакивали с рукояток, или рукоятки ломались, а для насадки надо было отправлять в другую зону. Тем не менее с каждой женщины требовали норму – 0,9 кубометра в день, а так как выполнить её они не могли, то и получали долго штрафной паёк – 400 граммов, пока мужчины не научили их перед сдачей перетаскивать камень из старых штабелей в новые. Напомним, что вся эта работа производилась не только инвалидами и не только без единого механизма, но в суровые степные зимы (до 30–35° мороза с ветром) ещё и в летней одежде, потому что неработающим (то есть инвалидам) не полагается на зиму выдавать тёплую одежду. Эстонка П-р вспоминает, как она в такой мороз, почти неодетая, орудовала над камнем с огромным молотком. – Польза этой работы для Отечества особенно выясняется, если мы доскажем, что камень женского карьера почему-то оказался негоден для строительства и в некий день некий начальник распорядился, чтобы женщины весь добытый ими за год камень теперь засыпали бы назад в карьер, покрыли землёю и развели бы парк (до парка, конечно, не дошло). – В мужской зоне камень был хорош, доставка же его на место строительства совершалась так: после проверки весь строй (сразу тысяч около восьми, кто ещё в этот день был жив) гнали в гору, а назад допускали только с камнями. В выходной день такая инвалидная прогулка совершалась дважды – утром и вечером.