Архипелаг ГУЛАГ. 1918-1956: Опыт художественного исследования. Т. 3
Шрифт:
Приходят в зону бригады и рассказывают, как бежала группа Воробьёва: рвала зону грузовиком.
Ещё неделя. Мы кладём камни. Уже очень ясное вырисовывается второе крыло БУРа — вот будут уютные карцерочки, вот одиночки, вот тамбурочки, уже нагородили мы в малом объёме множество камня, а его всё везут и везут с карьера: камень даровой, руки даровые там и здесь, только цемент государственный.
Проходит неделя, достаточное время четырём тысячам экибастузцев помыслить, что побег — безумие, что он не даёт ничего. И — в такой же солнечный день опять гремят выстрелы в степи — побег!!! Да это эпидемия какая-то: снова мчится конвойный воронок — и привозят двоих (третий
"Скорей, скорей кончать надо левое крыло!" — кричит нам пузатый майор Максименко.
Мы — кладём. Нам будет вечером дополнительная каша.
Носит раствор кавторанг Бурковский. Всё, что строится, — всё на пользу Родине.
Вечером рассказывают: и Батанов тоже бежал на рывок, на машине. Подстрелили машину.
Но теперь-то поняли вы, рабы, что бежать — это самоубийство, бежать никому не удастся дальше одного километра, что доля ваша — работать и умереть?!
Дней пять не прошло, и никаких выстрелов никто не слышал, — но будто небо всё металлическое и в него грохают огромным ломом — такая новость: побег!! опять побег!!! И на этот раз удачный!
Побег в воскресенье 17 сентября сработан так чисто, что проходит благополучно вечерняя проверка — и всё сошлось у вертухаев. Только утром 18-го что-то начинает не получаться у них, — и вот отменяется развод и устраивают всеобщую проверку. Несколько общих проверок на линейке, потом проверки по баракам, потом проверки по бригадам, потом перекличка по формулярам, — ведь считать только деньги у кассы умеют псы. Всё время результат у них разный! До сих пор не знают, сколько же бежало? кто именно? когда? куда? на чём?
Уже к вечеру и понедельник, а нас не кормят обедом (поваров с кухни тоже пригнали на линейку, считать), — но мы ничуть не в обиде, мы рады-то как! Всякий удачный побег — это великая радость для арестантов. Как бы ни зверел после этого конвой, как бы ни ужесточался режим, но мы все — именинники! Мы ходим гордо. Мы-то умнее вас, господа псы! Мы-то вот убежали! (И, глядя в глаза начальству, мы все затаённо думаем: хоть бы не поймали! хоть бы не поймали!)
К тому ж — и на работу не вывели, и понедельник прошёл для нас как второй выходной. (Хорошо, что ребята дёрнули не в субботу: учли, что нельзя нам воскресенья портить!)
Но — кто ж они? кто ж они?
В понедельник вечером разносится: это — Георгий Тэнно с Колькой Жданком.
Мы кладём тюрьму выше. Мы уже сделали наддверные перемычки, мы уже замкнули сверху маленькие оконца, мы уже оставляем гнёзда для стропил.
Три дня с побега. Семь. Десять. Пятнадцать.
Нет известий!
Бежали!!
Глава 4
Почему терпели?
Среди моих читателей есть такой образованный Историк-Марксист. Долистав в своём мягком креслице до этого места, как мы БУР строили, он снимает очки и похлопывает по странице чем-то плоскеньким, вроде линеечки, и покивывает:
— Вот-вот. Этому я поверю. А то ещё ветерок какой-то революции, черти собачьи. Никакой революции у вас быть не могло, потому что для этого нужна историческая закономерность. А вас вот отобрали несколько тысяч так называемых "политических", — и что же? Лишённые человеческого вида, достоинства, семьи, свободы, одежды, еды, — что же вы? Отчего ж вы не восстали?
— Мы — пайку вырабатывали. Вот — тюрьму строили.
— Это — хорошо. Строить вы и должны были. Это — на пользу народу. Это — единственно-верное решение. Но не называйте же себя революционерами, голубчики! Для революции надо быть связанным с единственно-передовым классом…
— Но ведь мы теперь и были все — рабочие?…
— Эт-то никакой роли не играет. Это — объективная придирка. Что такое за-ко-но-мер-ность, вы представляете?
Да как будто представляю. Честное слово, представляю. Я представляю, что если многомиллионные лагеря стоят сорок лет, — так вот это и есть историческая закономерность. Здесь слишком много миллионов и слишком много лет, чтобы это можно было объяснить капризом Сталина, хитростью Берии, доверчивостью и наивностью руководящей партии, непрерывно освещённой светом Передового Учения. Но этой закономерностью я уж не буду корить моего оппонента. Он мило улыбнётся мне и скажет, что мы в данном случае не об этом говорим, я в сторону ухожу.
А он видит, что я смешался, плохо представляю себе закономерность, и поясняет:
— Революционеры вот взяли и смели царизм метлой. Очень просто. А попробовал бы царь Николка вот так зажать своих революционеров! А попробовал бы он навесить на них номера! А попробовал бы…
— Верно. Он — не пробовал. Он не пробовал, и только потому уцелели те, кто попробовал после него.
— Да и не мог он пробовать! Не мог!
Пожалуй тоже верно: не не хотел — не мог.
По принятой кадетской (уж не говорю — социалистической) интерпретации, вся русская история есть череда тираний. Тирания татар. Тирания московских князей. Пять столетий отечественной деспотии восточного образца и укоренившегося искреннего рабства. (Ни — Земских Соборов, ни — сельского мiра, ни вольного казачества или северного крестьянства.) Иван ли Грозный, Алексей Тишайший, Пётр Крутой или Екатерина Бархатная, или даже Александр Второй, — вплоть до Великой Февральской революции все цари знали, дескать, одно: давить. Давить своих подданных, как жуков, как гусениц. Строй гнул подданных, бунты и восстания раздавливались неизменно.
Но! но! Давили, да со скидкой! Раздавливались — да не в нашем высоко-техническом смысле. Например, солдаты, стоявшие в декабристском каре, — все до единого были прощены через четыре дня. (Сравни: в Берлине 1953, Будапеште 1956, Новочеркасске 1962 расстрелы наших солдат, — не восставших, но отказавшихся стрелять в безоружную толпу.) А из мятежных декабристских офицеров казнено только пятеро, — можно вообразить такое в советское время? У нас бы — хоть один в живых остался?
И ни Пушкину, ни Лермонтову за дерзкую литературу не давали сроков, Толстого за открытый подрыв государства не тронули пальцем. "Где бы ты был 14-го декабря в Петербурге?" — спросил Пушкина Николай I. Пушкин ответил искренне: "На Сенатской". И был за это… отпущен домой. А между тем мы, испытавшие машинно-судебную систему на своей шкуре, да и наши друзья-прокуроры, прекрасно понимаем, чего стоил ответ Пушкина: статья 58, пункт 2, вооружённое восстание, в самом мягком случае через статью 19 (намерение), — и если не расстрел, то уж никак не меньше десятки. И Пушкины получали в зубы свои сроки, ехали в лагеря и умирали. (А Гумилёву и до лагеря ехать не пришлось, разочлись чекистской пулей.)