Архипелаг ГУЛАГ. Книга 1
Шрифт:
Ещё, правда, художник – неявно и неясно, но кое-что знает вплоть до самой пули, до самой верёвки.
Вот от помилованных и от художников мы и составили себе приблизительную картину смертной камеры. Знаем, например, что ночью не спят, а ждут. Что успокаиваются только утром.
Нароков (Марченко) в романе «Мнимые величины» [136] , сильно испорченном предварительным заданием – всё написать, как у Достоевского, и ещё даже более разодрать и умилить, чем Достоевский, – смертную камеру, однако, и саму сцену расстрела написал, по-моему, очень хорошо. Нельзя проверить, но как-то верится.
136
Николай
Догадки более ранних художников, например Леонида Андреева, сейчас уже поневоле отдают крыловскими временами. Да и какой фантаст мог бы вообразить, например, смертные камеры 37-го года? Он плёл бы обязательно свой психологический шнурочек: как ждут? как прислушиваются?.. Кто ж бы мог предвидеть и описать нам такие неожиданные ощущения смертников:
1. Смертники страдают от холода. Спать приходится на цементном полу, под окном это минус три градуса (Страхович). Пока расстрел, тут замёрзнешь.
2. Смертники страдают от тесноты и духоты. В одиночную камеру втиснуто семь (меньше и не бывает), десять, пятнадцать или двадцать восемь смертников (Страхович, Ленинград, 1942). И так сдавлены они недели и месяцы!
Так что там кошмар твоих семи повешенных! Уже не о казни думают люди, не расстрела боятся, а – как вот сейчас ноги вытянуть? как повернуться? как воздуха глотнуть?
В 1937 году, когда в ивановских тюрьмах – Внутренней, № 1, № 2 и КПЗ, сидело одновременно до 40 тысяч человек, хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи, – в тюрьме № 2 смешали: следственных, осуждённых к лагерю, смертников, помилованных смертников и ещё воров – и все они несколько дней в большой камере стояли вплотную в такой тесноте, что невозможно было поднять или опустить руку, а притиснутому к нарам могли сломать колено. Это было зимой, и, чтобы не задохнуться, – заключённые выдавили стёкла в окнах. (В этой камере ожидал своей смерти уже приговорённый к ней седой как лунь член РСДРП с 1898 Алалыкин, покинувший партию большевиков в 1917 после апрельских тезисов.)
3. Смертники страдают от голода. Они ждут после смертного приговора так долго, что главным их ощущением становится не страх расстрела, а муки голода: где бы поесть? Александр Бабич в 1941 в Красноярской тюрьме пробыл в смертной камере 75 суток! Он уже вполне покорился и ждал расстрела как единственно возможного конца своей нескладной жизни. Но он опух с голода, – и тут ему заменили расстрел десятью годами, и с этого он начал свои лагеря. – А какой вообще рекорд пребывания в смертной камере? Кто знает рекорд?.. Всеволод Петрович Голицын, староста (!) смертной камеры, просидел в ней 140 суток (1938) – но рекорд ли это? Слава нашей науки академик Н. И. Вавилов прождал расстрела несколько месяцев, да как бы и не год; в состоянии смертника был эвакуирован в Саратовскую тюрьму, там сидел в подвальной камере без окна, и когда летом 1942, помилованный, был переведен в общую камеру, то ходить не мог, его на прогулку выносили на руках.
4. Смертники страдают без медицинской помощи. Охрименко за долгое сидение в смертной камере (1938) сильно заболел. Его не только не взяли в больницу, но и врач долго не шла. Когда же пришла, то не вошла в камеру, а через решётчатую дверь, не осматривая и ни о чём не спрашивая, протянула порошки. А у Страховича началась водянка ног, он объяснил это надзирателю – и прислали… зубного врача.
Когда же врач и вмешивается, то должен ли он лечить смертника, то есть продлить ему ожидание смерти? Или гуманность врача в том, чтобы настоять на скорейшем расстреле? Вот опять сценка от Страховича: входит врач и, разговаривая с дежурным, тычет пальцем в смертников: «покойник!.. покойник!.. покойник!..» (Это он выделяет для дежурного дистрофиков, настаивая, что нельзя же так изводить людей, что пора же расстреливать!)
А отчего, в самом деле, так долго их держали? Не хватало палачей? Надо сопоставить с тем, что очень многим смертникам предлагали и даже просили их подписать просьбу о помиловании, а когда они очень уж упирались, не хотели больше сделок, то подписывали от их имени. Ну а ход бумажек по изворотам машины и не мог быть быстрей, чем в месяцы.
Тут, наверно, вот что: стык двух разных ведомств. Ведомство следственно-судебное (как мы слышали от членов Военной Коллегии, это было – едино) гналось за раскрытием кошмарно-грозных дел и не могло не дать преступникам достойной кары – расстрелов. Но как только расстрелы были произнесены, записаны в актив следствия и суда – сами эти чучела, называемые осуждёнными, их уже не интересовали: на самом-то деле никакой крамолы не было, и ни что в государственной жизни не могло измениться от того, останутся ли приговорённые в живых или умрут. И так они доставались полностью на усмотрение тюремного ведомства. Тюремное же ведомство, примыкавшее к ГУЛАГу, уже смотрело на заключённых с хозяйственной точки зрения, их цифры были – не побольше расстрелять, а побольше рабочей силы послать на Архипелаг.
Так посмотрел начальник внутрянки Большого Дома Соколов и на Страховича, который в конце концов соскучился в камере смертников и стал просить бумагу и карандаш для научных занятий. Сперва он писал тетрадку «О взаимодействии жидкости с твёрдым телом, движущимся в ней», «Расчёт баллист, рессор и амортизаторов», потом «Основы теории устойчивости», его уже отделили в отдельную «научную» камеру, кормили получше, тут стали поступать заказы с Ленин градского фронта, он разрабатывал им «объёмную стрельбу по самолётам» – и кончилось тем, что Жданов заменил ему смертную казнь 15-ю годами (но просто медленно шла почта с Большой Земли: вскоре пришла обычная помиловка из Москвы, и она была пощедрее ждановской: всего только десятка).
Все тюремные тетради у Страховича и сейчас целы. А «научная карьера» его за решёткой на этом только начиналась. Ему предстояло возглавить один из первых в СССР проектов турбореактивного двигателя.
А Наталию Постоеву, доцента-математика, в смертной камере решил эксплуатнуть для своих личных целей следователь Кружков (да-да, тот самый, ворюга): дело в том, что он был – студент-заочник! И вот он вызывал Постоеву из смертной камеры – и давал решать задачи по теории функций комплексного переменного в своих (а скорей всего, даже и не своих) контрольных работах.
Так что понимала мировая литература в предсмертных страданиях?..
Наконец (рассказ Чавдарова), смертная камера может быть использована как элемент следствия, как приём воздействия. Двух несознающихся (Красноярск) внезапно вы звали на «суд», «приговорили» к смертной казни и перевели в камеру смертников. (Чавдаров обмолвился: «над ними была инсценировка суда». Но в положении, когда всякий суд – инсценировка, каким словом назвать ещё этот лже-суд? Сцена на сцене, спектакль, вставленный в спектакль.) Тут им дали глотнуть этого смертного быта сполна. Потом подсадили наседок, якобы тоже «смертников». И те вдруг стали раскаиваться, что были так упрямы на следствии, и просили надзирателя передать следователю, что готовы всё подписать. Им дали подписать заявления, а потом увели из камеры днём, значит – не на расстрел.
А те истинные смертники в этой камере, которые послужили материалом для следовательской игры, – они тоже что-нибудь чувствовали, когда вот люди «раскаивались» и их миловали? Ну да это режиссёрские издержки.
Говорят, Константина Рокоссовского, будущего маршала, в 1939 году дважды вывозили в лес на мнимый ночной расстрел, наводили на него стволы, потом опускали и везли в тюрьму. Это тоже – высшая мера, применённая как следовательский приём. И ничего же, обошлось, жив-здоров, и не обижается.