Архипелаг ГУЛАГ
Шрифт:
Ещё о чём приятно поговорить вечером, когда не ждёшь допроса, – об освобождении. Да, говорят, – бывают такие удивительные случаи, когда кого-то освобождают. Вот взяли от нас Зыкова «с вещами» – а вдруг на свободу? следствие ж не могло кончиться так быстро. (Через десять дней он возвращается: таскали в Лефортово. Там он начал, видимо, быстро подписывать, и его вернули к нам.) – Если только тебя освободят – слушай, у тебя ж пустяковое дело, ты сам говоришь, – так ты обещай: пойдёшь к моей жене и в знак этого пусть в передаче у меня будет, ну скажем, два яблока… – Яблок сейчас нигде нет. – Тогда три бублика. – Может случиться, в Москве и бубликов нет. – Ну хорошо, тогда четыре картошины. (Так договорятся, а потом действительно, Н. берут с вещами, а М.
Так мы разговоримся о всякой всячине, что-то смешное вспомним, – и весело и славно тебе среди интересных людей совсем не твоей жизни, совсем не твоего круга опыта, – а между тем уже и прошла безмолвная вечерняя поверка, и очки отобрали – и вот мигает трижды лампа. Это значит – через пять минут отбой!
Скорей, скорей, хватаемся за одеяла! Как на фронте не знаешь, не обрушится ли шквал снарядов, вот сейчас, через минуту, возле тебя, – так и здесь мы не знаем своей роковой допросной ночи. Мы ложимся, мы выставляем одну руку поверх одеяла, мы стараемся выдуть ветер мыслей из головы. Спать!
В такой-то момент в один апрельский вечер, вскоре после того как мы проводили Евтуховича, у нас загрохотал замок. Сердца сжались: кого? Сейчас прошипит надзиратель: «на Сэ!», «на Зэ!». Но надзиратель не шипел. Дверь затворилась. Мы подняли головы. У дверей стоял новичок: худощавый, молодой, в простеньком синем костюме и синей кепке. Вещей у него не было никаких. Он озирался растерянно.
– Какой номер камеры? – спросил он тревожно.
– Пятьдесят третий.
Он вздрогнул.
– С воли? – спросили мы.
– Не-ет… – страдальчески мотнул он головой.
– А когда арестован?
– Вчера утром.
Мы расхохотались. У него было простоватое, очень мягкое лицо, брови почти совсем белые.
– А за что?
(Это – нечестный вопрос, на него нельзя ждать ответа.)
– Да не знаю… Так, пустяки…
Так все и отвечают, все сидят за пустяки. И особенно пустяком кажется дело самому подследственному.
– Ну, всё же?
– Я… воззвание написал. К русскому народу.
– Что-о??? (Таких «пустяков» мы ещё не встречали!)
– Расстреляют? – вытянулось его лицо. Он теребил козырёк так и не снятой кепки.
– Да нет, пожалуй, – успокоили мы. – Сейчас никого не расстреливают. Десятка как часы.
– Вы – рабочий? служащий? – спросил социал-демократ, верный классовому принципу.
– Рабочий.
Фастенко протянул руку и торжествующе воскликнул мне:
– Вот вам, А. И., настроение рабочего класса!
И отвернулся спать, полагая, что дальше уж идти некуда и слушать нечего.
Но он ошибся.
– Как же так – воззвание ни с того ни с сего? От чьего ж имени?
– От своего собственного.
– Да кто ж вы такой?
Новичок виновато улыбнулся:
– Император. Михаил.
Нас пробило как искрой. Мы ещё приподнялись на кроватях, вгляделись. Нет, его застенчивое простонародное лицо нисколько не было похоже на лицо Михаила Романова. Да и возраст…
– Завтра, завтра, спать! – строго сказал Сузи.
Мы засыпали, предвкушая, что завтра два часа до утренней пайки не будут скучными.
Императору тоже внесли кровать, постель, и он тихо лёг близ параши.
В тысяча девятьсот шестнадцатом году в дом московского паровозного машиниста Белова вошёл незнакомый дородный старик с русой бородой, сказал набожной жене машиниста: «Пелагея! У тебя – годовалый сын. Береги его для Господа. Будет час – я приду опять». И ушёл.
Кто был тот старик – не знала Пелагея, но так внятно и грозно он сказал, что слова его подчинили материнское сердце. И пуще глаза берегла она этого ребёнка. Виктор рос тихим, послушливым, набожным, часто бывали ему видения ангелов и Богородицы. Потом реже. Старик больше не являлся. Обучился Виктор шофёрскому делу, в 1936 взяли его в армию, завезли в Биробиджан, и был он там в автороте. Совсем он не был развязен, но, может, этой-то нешофёрской тихостью и кротостью приворожил девушку из вольнонаёмных и закрыл путь своему командиру взвода, добивавшемуся той девушки. В это время на манёвры к ним приехал маршал Блюхер, и тут его личный шофёр тяжело заболел. Блюхер приказал командиру автороты прислать ему лучшего в роте шофёра, командир роты вызвал командира взвода, а уж тот сразу смекнул спихнуть маршалу своего соперника Белова. (В армии часто так: выдвигается не тот, кто достоин, а от кого надо избавиться.) К тому же Белов – непьющий, работящий, не подведёт.
Белов понравился Блюхеру и остался у него. Вскоре Блюхера правдоподобно вызвали в Москву (так отрывали маршала перед арестом от послушного ему Дальнего Востока), туда привёз он и своего шофёра. Осиротев, попал Белов в кремлёвский гараж и стал возить то Михайлова (ЛКСМ), то Лозовского, ещё кого-то, и наконец Хрущёва. Тут насмотрелся Белов (и много рас сказывал нам) на пиры, на нравы, на предосторожности. Как представитель рядового московского пролетариата он побывал тогда и на процессе Бухарина в Доме Союзов. Из своих хозяев только об одном Хрущёве он говорил тепло: только в его доме шофёра сажали за общий семейный стол, а не отдельно на кухне; только здесь в те годы сохранялась рабочая простота. Жизнерадостный Хрущёв тоже привязался к Виктору Алексеевичу и, уезжая в 1938 на Украину, очень звал его с собой. «Век бы не ушёл от Хрущёва», – говорил Виктор Алексеевич. Но что-то удержало его в Москве.
В 41-м году, около начала войны, у него вышел перебой, он не работал в правительственном гараже, и его, беззащитного, тотчас мобилизовал военкомат. Однако, по слабости здоровья, его послали не на фронт, а в рабочий батальон – сперва пешком в Инзу, а там траншеи копать и дороги строить. После беззаботной, сытой жизни последних лет – это вышло об землю рылом, больненько. Полным черпаком за хватил он нужды и горя и увидел вокруг, что народ не только не стал жить к войне лучше, но изнищал. Сам едва уцелев, по хворости освободясь, Белов вернулся в Москву и здесь опять было пристроился: возил Щербакова [67] . Потом возил наркомнефти Седина. Но Седин проворовался (на 35 миллионов всего), его тихо отстранили, а Белов почему-то опять лишился работы при вождях. И пошёл шофёром на автобазу, в свободные часы подкалымливая до Красной Пахры.
67
Рассказывал, как тучный Щербаков, приезжая в своё Информбюро, не любил видеть людей, и из комнат, через которые он должен был проходить, сотрудники все выметались. Кряхтя от жирности, он нагибался и отворачивал угол ковра. И горе было всему Информбюро, если там обнаруживалась пыль.
Но мысли его уже были о другом. В 1943 он был у матери, она стирала и вышла с вёдрами к колонке. Тут отворилась дверь и вошёл в дом незнакомый дородный старик с белой бородой. Он перекрестился на образ, строго посмотрел на Белова и сказал: «Здравствуй, Михаил! Благословляет тебя Бог!» «Я – Виктор», – ответил Белов. «А будешь – Михаил, император святой Руси!» – не унимался старик. Тут вошла мать и от страху так и осела, расплескав вёдра: тот самый это был старик, приходивший двадцать семь лет назад, поседевший, но всё он. «Спаси тебя Бог, Пелагея, сохранила сына», – сказал старик. И уединился с будущим императором, как патриарх полагая его на престол. Он поведал потрясённому молодому человеку, что в 1953 году сменится власть (вот почему 53-й номер камеры так его поразил!) и он будет всероссийским императором [68] , а для этого в 1948 году надо начать собирать силы. Не научил старик дальше – как же силы собирать, и ушёл. А Виктор Алексеевич не управился спросить.
68
С той малой ошибкой, что спутал шофёра с ездоком, вещий старик почти ведь и не ошибся!