Архив
Шрифт:
– Но это же грех!
– Что?
Суворов был поражен словами девочки. Видимо, он не заметил, как пришла пора ее мудрости. Странно, он всегда считал ее развитой не по годам, но все-таки более приземленной, чем витающей в эмпиреях. «Нет, это даже смешно, сопоставить Надю и эмпиреи».
– Все-таки я хотел бы получить от тебя четкий ответ. Пойми, это очень важно для меня. Почему ты, во-первых, уверена, что мы с твоей мамой поженимся? А во-вторых, допустим, это так, почему нам нельзя этого сделать? Видишь ли, Надя, жизнь людей строится на неких логических основаниях. Как вот эти мосты на сваях или на быках, – он указал на мост ажурной конструкции на развороте альбома.
Девочка молчала. Суворов глянул ей в лицо. Оно было исполнено невыносимого страдания. Несколько слезинок упали на ажурный мост и, казалось,
– Извини, – пробормотал Георгий Николаевич. – Я, кажется, идиот.
Он понял, что не сможет принести этой девочке ни грамма нравственного страдания, не совсем понятного ему, но в бытие которого он безоговорочно поверил:
– Успокойся, я не женюсь. Клянусь тебе.
С утра Георгий Николаевич был сильно раздражен. Дела буксовали, здоровье тоже было так себе, а тут еще этот Глотов. Вряд ли ему хватит премии. Третий день Суворов не мог выспаться. Просыпался в три часа ночи и глядел на потолок, который в этот час был похож на всё что угодно, только не на беленый потолок. На него непонятно откуда проецировалась скрытая от дня ночная жизнь. Ползали лишенные контуров тени, переливались оттенки неуловимых цветов. Но это не успокаивало, а напротив, лишало последнего сна.
На следующий день (было воскресенье)Георгий Николаевич встал ни свет ни заря, попил чаю с булкой и вышел из дома. Когда солнце пригрело плечи, понял, что идет на запад, в сторону Перфиловки. Причем отмахал уже прилично, не обращая внимания на то, что творится вокруг. Попытался вспомнить, о чем думал всё это время, и не вспомнил. Сел на пригорке и понял, что им движет злость и желание разделаться с архивом. Да, мысль его, единственная, неотвязная, была именно об архиве.
Георгий Николаевич огляделся. Перед ним был роскошный луг, на котором каждая точка пространства была наполнена жизнью и смыслом. И всё было красиво и радовало глаз. Суворов лег на землю, но она еще не прогрелась. Сел, сорвал травинку и рассеянно смотрел по сторонам, в первый раз за многие годы отмечая многообразие жизни во всем, что было перед глазами. «Всё это как-то оправдано, имеет свой смысл и предназначение, – думал он, – а мой архив? Или я спешу к нему за утешением, как к матушке?» На Суворова нашло уныние. Чтобы не дать ему забрать себя, вскочил, сбежал к дороге и принялся голосовать идущим к Волоколамску машинам. «Больше ехать не к кому, – думал он, разговаривая с шофером о погоде и гимнастике. – А ехать куда-то надо».
Архив, казалось, молча и с недоумением взирал на Суворова, явившегося не вовремя, прислушивался к его бьющемуся сердцу, принюхивался к запаху его раздражения и всем своим видом убеждал его успокоиться и перестать переживать по пустякам. Архив, казалось, говорил ему: «Не беспокойся обо мне. Я вполне самодостаточен. Будь же самодостаточен и ты. Не завись от меня. И не думай, что я завишу от тебя». Говорить-то говорил, но и подмигивал!
Георгий Николаевич решил взглянуть на тайник в платяном шкафу. Пристроив фонарь, нащупал широкую планку, вывернул пальцами один шуруп, отогнул планку вверх. За планкой была еще одна, поуже. Чтобы разобраться, в чем там дело, пришлось взять отвертку и отвернуть второй шуруп на наружной планке, а затем уже приступать к внутренней. Под ней и был тайник, ящик во всю площадь основания шкафа, который выдвигался за ручку. В нем лежала огромная книга в сафьяновом переплете и икона в серебряном окладе. Суворов взял в руки икону и вдруг услышал голос: «Это икона Богородицы». Голос был глуховатый и неторопливый. «Мистика», – решил Георгий Николаевич и перекрестился. Он вспомнил этот голос. Он был у его деда, очень важного сановника при Александре III.При Николае он отошел от дел и скончался в 1905 году от апоплексического удара. «Как долго живут в нашей памяти голоса предков, – подумал Суворов. – А почему в нашей памяти, а не в памяти того же архива?» Ему стало не по себе, и он поспешил закрыть тайник. «Пресвятая Богородице, спаси нас». Отряхнув пыль с одежды, Суворов поднялся в дом.
– Как там? – спросил Иван Петрович. – Всё на месте?
– Да куда ж ему деваться, – ответил Суворов.
Старик согласно покачал головой:
– Некуда. Не беспокойтесь, Георгий Николаевич. Ваш дед доподлинно знал, что ждет Россию. Он присмотрел это место и рассказал о нем почему-то не вашему батюшке, а Лавру Николаевичу. Наверное, потому что Лавр Николаевич из тех, кто жизнь отдаст, не раздумывая, за то, чем дорожит. Мне кажется, ему всё было дорого.
– Да, наверное, – согласился Суворов и задумался о том, что он никогда не анализировал поступки брата. Воспринимал их, как исторические факты. А ведь Лавр и в самом деле готов был отдать жизнь за всё, к чему имел хоть какое-то отношение. От того и погиб, наверное, так рано. А я-то думал: блажь, скука, тоска. У него была ко всему радость. За свою радость он и бился.
– Это Лавр Николаевич собрал здесь всё? – спросил Суворов.
– Да. Он потратил много времени, чтобы обустроить его здесь. Он еще сказал, что за ним будете присматривать вы, Георгий Николаевич.
– Да? Когда он так сказал?
– Еще до Троцкого. Заваруха начнется, сказал, я в ней точно пропаду, а вот Жорж… извините, Георгий Николаевич присмотрит за ним, пока всё не закончится. В последний раз он крепко выпил и закрылся внизу. Я от беспокойства спустился туда. И вдруг стихи услышал, да громко так, через стенку слышно. О России, о душе. Не иначе Пушкина. Я потом спросил у него, зачем он их читал. Записываю, чтобы не пропали, ответил он.
– Может, там граммофон? – спросил Суворов.
– Нет, граммофона нет.
Георгий Николаевич пожал плечами, но иронии в себе не услышал. Раз записывал, значит записал. Записал и положил куда-то? Как хорошо, что вещи живут дольше нас. Они несут в себе свое время, и наше, и то, которого еще нет. Они несут на себе отпечатки наших пальцев, глаз, сердец. Так же как мы их тащили на себе, они продолжают тащить на себе нас.
Мысли и страсти, которые витали когда-то по комнатам, все осели на этих вещах. А потом проникли вглубь, и теперь их не сотрешь словно пыль. И стоит вещам попасть в другие руки – мысли и страсти, осевшие в них, испарятся и наполнят смыслом чью-то жизнь.
По большому счету от того, сохраню я этот архив или нет, зависит даже история. Казалось бы, история уже написана раз и навсегда, но она меняется каждую секунду. История – это машина, которой я управляю. Куда выеду на ней, зависит в равной степени и от нее, и от меня.
Суворов поймал себя на том, что прошло всего несколько часов, как он ринулся разделаться с архивом, а теперь хочет его только сохранить. Почему так? – в душе не найти ответа. Значит, так надо. Душа вообще такое место, где нет ответов. Там одни лишь вопросы. К самому себе. «Как задам их все, так и ответ получу, почему так».
– Здравствуйте, Георгий Николаевич! – Суворов оглянулся. Протягивая руку, с улыбкой приближался Глотов. – У меня к вам безотлагательный разговор. Об этом, – кивнул он вниз.
– Напрасно утруждали себя, сударь, – холодно произнес Суворов, заложив руки за спину. Он перестал слышать свои мысли, он услышал в себе сердце Лавра.
XXXI
С того памятного для него разговора с Надей Суворов сознательно отдалился от Ирины Аркадьевны и от самой Нади. Он практически не выходил из своей комнаты, а когда оказывался наедине с Ириной Аркадьевной, избегал глядеть ей в глаза. Он не трусил ее, но не мог и ей причинить боль, так как видел, что она страдает не меньше девочки. Со свойственной ей чуткостью она сразу уловила произошедшую с Суворовым перемену. Только не могла взять в толк, с чего вдруг эта перемена произошла. Словно кошка черная перебежала дорогу. Может, сглазил кто? И тут ее поразила догадка. Она несколько дней уговаривала себя, что это ошибка, но, не в силах более сдерживаться, спросила у Нади:
– Надя, ты разговаривала с Георгием Николаевичем?
– Да. То есть нет. О чем?
Ирина Аркадьевна вздохнула. Знать, не судьба, коли родная дочь против. Но почему? Почему она против этого удивительно ясного по жизни человека? Неужели… Неужели она сама… У нее даже заболела голова. Она вспомнила: чем радостнее проводили они воскресные дни, тем мрачнее становилась Надя. Как же я была поглощена своей радостью, что не видела горе собственного ребенка. Господи, за что мне такое наказание, за что? Съезжать – и как можно скорее! Никогда в жизни больше не видеть его! Она стала собирать вещи, а когда из школы пришла Надя и с недоумением уставилась на открытый посреди комнаты чемодан, Ирина Аркадьевна поняла, что, убегая от жизни, ни она, ни дочь ее счастливей не станут.