Арина (Роман, повести)
Шрифт:
— Запомни, я не простой парикмахер, а заведующий! — повышая голос, сказал Костричкин. — У меня двадцать с лишним подчиненных, и всякий со своим характером, гонором. Попробуй залезь в душу каждого. А я залез, и все меня боятся, во!..
Анна Григорьевна покачала головой, с осуждением сказала:
— Нашел чем хвастать. Это я знаю, мучить людей ты научился, по-всякому над ними изгаляешься. Только недолгая твоя власть, попомни мое слово. Здесь тоже тебя скоро раскусят и с треском вытурят.
— Ничего, не вытурят, — самодовольно сказал Костричкин. — Это раньше я был, как камень, привезенный из леса, шершавый, замшелый, с острыми углами и впадинами. А сейчас стал гладенький, шлифованный — кругляш кругляшом, разом меня не ухватишь. Хотя институтов я не
— Ничему тебя жизнь не научила, — невесело сказала Анна Григорьевна. — Уродом ты был, уродом и остался. Ты от рождения богом наказан, и сознаешь свою никчемность, и мстишь людям за это, пакостишь на каждом шагу. Хочешь хоть так заметнее стать, а то тебя из земли не видно, урода-коротышки. Я не раз убеждалась, все маленькие самые злые и мстительные.
Костричкин вспомнил, как много унижений терпел он в жизни из-за своего маленького роста. В семнадцать — восемнадцать лет его не пускали на фильмы, которые нельзя было смотреть детям до шестнадцати. Ему приходилось носить с собой паспорт и, краснея перед девушками, всякий раз показывать его билетерше. Долгое время, пока не отрастил хилые усы, ему в магазинах и табачных киосках не продавали папирос. А однажды Костричкин даже плакал. Он учился тогда в техникуме и влюбился в свою однокурсницу, белокурую и стройную, изящную, как статуэтка. Костричкин прямо по пятам за ней ходил и один раз после какого-то вечера в техникуме увязался провожать эту белокурую девушку. Жила она на Каланчевке, и они поехали на метро до «Комсомольской». Выйдя на привокзальную площадь, где и в то время сновало много народу, однокурсница отозвала его за телефонную будку и шепнула: «Тут мой дом рядом. Дальше не провожайте, а то меня во дворе засмеют». — «Почему?» — не понял он тогда. «А скажут, что за кавалера нашла… Целоваться — нагибаться…» И белокурая девушка тут же растаяла в снующей толпе. А он ее и не искал, он только опустил низко голову, чтобы слез его не видели.
Но потом, когда Костричкин вышел в руководящие, солидным стал, ему попадались девушки иной закваски, они любили его за выделенную им однокомнатную квартиру, за путевку в модную Пицунду. И ему смешно сейчас было слышать наивные слова жены о его маленьком росте.
— Сама ты ни черта не смыслишь в жизни, — сказал Костричкин, с трудом стаскивая с себя липкую от пота рубашку. — Ткачиха есть ткачиха… Что от тебя можно услышать?
— А я не стыжусь, что я ткачиха, — спокойно ответила Анна Григорьевна. — Не как ты, я не скрываю от людей свою профессию. Она у меня трудовая, законная. И почетная. А ты всю жизнь ходил в дутых начальниках, людей мучил да обманывал. Вот от этого-то и бредишь по ночам, караул от страха кричишь. Сегодня тоже орать будешь, на помощь станешь звать. Только кричи не кричи, а успокаивать тебя не приду, не жди. Я возьму и уеду и сыну… в Красноярск. Хватит мне с тобой мучиться.
Ноги у Анны Григорьевны подкашивались от усталости, а голова была горячая, тяжелая, будто перегрелась на жарком солнце. Она знала, что без снотворного теперь не уснет, и прошла на кухню, приняла таблетку люминала. И уже лежа в постели, слышала, как Костричкин включил свет в ванной, стал громко кашлять, шуметь водой. А потом разом все стихло: от люминала она засыпала неожиданно быстро.
Костричкин улегся еще не скоро, перед сном он подольше обычного посидел в кресле, не спеша покурил в ночной тиши. А когда стал засыпать, ему смешно было от мысли, что жена от него уедет.
XIII
Как бы там ни было,
Растерявшись от нежданного приглашения, Иван Иванович суетливо поскреб серую бороду, с минуту помолчал, желая хоть чуть-чуть унять нахлынувшее волнение, вызванное заботой о нем Кати, но так и не смог обуздать свои чувства, сказал ставшим вдруг ломким голосом:
— Ой, Катюша, Катюша!.. Хитра ты у меня стала… все слабости старика приметила… Ну где я сыщу силы отказаться от ловли раков?..
Ему вдруг вспомнилось далекое уже детство, родимая деревня с крытыми тесом и дранкой избами, озорная по весне речушка, которая кишмя кишела раками, всякой рыбой. В летнюю пору он с компанией таких же огольцов, как и сам, день-деньской пропадал на этой речушке, где ловил руками голавлей, налимов, окуней, забиравшихся под разные коряги и скользкие топляки. И как раз проще простого было сладить всегда с простофилями-раками, что сами, можно сказать, шли в руки, хотя это простофильство не мешало ракам схватить клешней за палец неосторожного ловца с такой силой, что мальчишеский крик иногда был слышен на дальнем краю глухой лесной деревни.
Вот с детства и жила в нем вечная тяга к рыбной ловле. И пусть судьба Ивана Ивановича после войны сделала крутой поворот, давно связал он свою жизнь с большим заводом и шумной Москвой, с которой свыкся не скоро, но все равно не сгинула его любовь к тихой речушке, лесному краю, оттого и тянуло Ивана Ивановича все годы в родные места, и не раз брал он билет до станции Поречье, откуда рукой подать до его деревни. Да так и не побывал все-таки в ней, в последний час всегда спохватывался, сдавал билет: ехать туда, чуяло сердце, резону не было, никто его там не ждал. Старший брат, что тоже жил вместе с ними до войны, погиб еще в августе сорок первого, младший — уже в Берлине, а мать с отцом убило бомбой при налете немецких самолетов. Односельчане писали ему тогда на фронт: на месте их избы осталась лишь глубокая воронка, заполнившаяся болотной водой.
Может быть, еще и потому не ездил он в свою деревню, что на заводе не только в летнюю благодать, но и лютой зимой завком всегда выделял автобус, а не то и два, и те заводчане, чье сердце гулко бьется при слове «рыбалка», катили на выходные к подмосковным речкам и озерам. А вот когда он стал пенсионером, то сразу и забыл о рыбалке, вроде и всякий день у него праздный, да на поверку выходит не так, не отпускают его дела: то в квартире что-либо ремонта просит, то домоуправлению надо помочь, но главное — не мог он оставить без присмотра Катю, ведь она совсем еще девчонка, и одна-одинешенька. А тут что ему было не соглашаться, когда вместе с Катей поедет, и он, не тая уже радости, вертелся возле нее, допытывался, далеко ли до того озера, где видимо-невидимо раков, раздумывая вслух, не взять ли ему с собой ружье.
Катя знала, Ивану Ивановичу дорого это ружье, что висело у него в кожаном чехле на стене и не ведало ни одного выстрела с того самого дня, как было куплено Алексеем. Прошлой осенью заходил к ним участковый, смутно намекал, не пора ли Ивану Ивановичу продать свое ружье, мол, какой из него теперь охотник. И тогда Катя испугалась, увидев, как вдруг мертвенно побледнело лицо Ивана Ивановича, да и сам участковый это заметил, быстро исправил оплошку, ловко обратил свои слова в шутку и тут же повел всерьез речь об избытке рыси в волоколамских лесах, посоветовал ему наведаться в те места. Оттого-то теперь Катя и сказала, не задумываясь: