Аринкино утро
Шрифт:
Елизавета Петровна внутренне сжалась. «О господи, приметил-таки. Что говорить-то, что говорить-то?»
Она пристыженно зашныряла глазами, не зная, куда их деть, с вымученной улыбкой затараторила:
— Слава богу, все здоровы, да вот ушли с утра и не знаем куда... И что-то всё нет и нет их, просто не знаем, что и думать... — Она заикалась, захлёбывалась, точно тонула. Симону стало жаль жену, тем более помня уговор, что ответ должен держать он, пришёл на помощь ей.
— Да вот тут такие дела у нас получились, батюшка. — Он раздумчиво почесал за ухом. — Партийные они у нас стали, точно. И как положено в их звании, от бога-то откачнулись, точно. Жить захотели по-новому, — откровенно
Елизавета Петровна так и ахнула: «Ну и дурень, вот пыльным мешком из-за угла трахнутый. Так и ляпнул, как есть, вот непуть, чтоб его...» И, стараясь исправить положение, заискивающе, страдальческими глазами смотрела на попа, ища у него не осуждения, а сострадания, сочувствия, всем своим видом показывая, как она несчастна.
Лицо священника стало суровым. Его точно в грудь ударили, но он стоял прямой и сдержанный, и только вздутая вена на лбу выдавала его волнение. Овладев собою, он заговорил тихо и печально, будто в доме был покойник и он утешал их.
— Да, невесёлые дела вы мне поведали. Родители не должны потрафлять вздорным поступкам своих детей. Молодые души нуждаются в опеке родительской. И вы великий грех на свою душу взяли, что не уберегли чады свои от ложного пути, дали им с панталыку сбиться. Кара господня падёт на вашу голову. — Поп озабоченно задёргал бровями, как бы ища выход из этого «великого греха». — Это всё идёт от брожения молодого ума, — добавил он, печальными глазами уставившись в одну точку.
— Это точно, батюшка, что и говорить, дела ихние, а грехи наши, — охотно согласился Симон, — да и то сказать надо, ведь не в разбойничью шайку пошли, не на большую дорогу грабить и убивать, а может, на комсомольском крючке и подцепят что хорошее. Времена-то новые наступили, молодые завсегда падки на всё новое, точно, — рассудительно пояснил Симон и ещё раз напомнил, что пора начинать молебен.
Скучно и неохотно поп служил молебен, словно это был не пасхальный молебен, а панихида по умершему.
Елизавета Петровна это заметила, и лицо её помрачнело. Гордый нрав заговорил в ней; только что смиренно-послушная, с виноватым видом стояла как школьница, готовая раскаяться, — вмиг преобразилась: губы сжались в одну сплошную линию, настороженный взгляд притаился за опущенными веками, точно она хотела заслонить своих детей от напасти и беды, которая могла исходить от попа. «Господи, прости грехи наши, ну хотя бы уходил скорей», — суеверно подумала она.
Отслужив молебен, поп милостиво протянул крест для поцелуя, потом небрежно-привычным жестом сгрёб деньги со стола и сунул их в карман, под рясу. Сухо попрощавшись, ушёл с гордо вскинутой головой, показывая всем своим видом недовольство.
И только поп скрылся за дверью, как с необыкновенной поспешностью, колобком подкатился к столу пономарь, бесцеремонно сцапал кулич с тарелки и швырнул его в мешок. Было слышно, как он ударился о другие куличи. «Вся сахарная облицовка облетит», — с тоской подумала Елизавета Петровна, а сколько заботы, труда и добра было вложено в этот кулич: и чтоб тесто не перекисло, и чтоб ароматный и воздушный был, вкуса необыкновенного. Всё своё умение и мастерство вкладывала она в эту стряпню, и вдруг в мешок бросил. «В следующий раз спеку простую булку, поди разбери, чья она? В мешке всё смешается», — с ожесточением решила Елизавета Петровна. А когда пономарь укладывал яйца в лукошко, висевшее у него сбоку, то вспомнила она, как поповская работница говорила: «Этого добра столько навезут, что из куличей сухари сушим, матушка всю зиму чай с ними пьёт, а яйца варёные быстро портятся, так мы их поросятам скармливаем».
«А ведь кто-то от детей отрывает, последнее отдаёт». Пономарь молча выкатился, пыхтя под тяжёлой ношей. Елизавета Петровна тупо смотрела ему вслед. Проводив всю эту сутолоку за ворота, Симон с порога крикнул жене:
— Видала, а поп-то, как видно, осерчал?
— А ты тоже хорош, ляпнул, не подумав, всё как есть. Сказал бы, ушли к бабушке в гости, там, мол, и праздновать будут.
— Я правду сказал, зачем врать-то?
— Э, башка, правду говорят только дураки да дети, чтоб тебя разорвало.
Наконец поп обошёл все дома и уехал в соседнюю деревню, нагрузив телегу куличами и яйцами. Народ, сытно разговевшись, крепко подвыпивши, высыпал на улицу.
Мужики и парни с гармошками, с балалайками идут по деревне, напевая частушки, прибаутки, а за ними следом неторопливо, как гусыни, плывут девки и молодые бабы, расплёвывая семечки в разные стороны. Облюбовав местечко посуше, затевают танцы. Вдруг в танцующую гущу врывается пьяная орава, в хмельном пылу разгоняет всех направо и налево. Кто-то схватился их утихомиривать, да, попав под горячую руку, получил изрядное количество оплеух. Тут и начинается потасовка. Кто прав, кто виноват, — не разберёшь. Глядь, а там и нож у кого-то блеснёт в руке. Поднимется переполох: с визгом, криком забегают вдоль деревни бабы, с великим трудом разнимут дерущихся, разведут по домам избитых, окровавленных. А затихшая на время гармошка опять заиграет.
Вокруг танцующих, как всегда, снуёт ребятня, играют в пятнашки, а то и в танцы встревают. Их с треском изгоняют оттуда, но они народ не обидчивый, могут и в сторонке покружиться. Им весело. А вот Аринке не до веселья. Стоит она одиноко, прислонившись к дереву. Угораздило её надеть новую жакетку, мамка навязала, а теперь вот стой, будто аршин проглотив, не ровен час ещё запачкаешь, а то вдруг упадёшь, если кто ножку поставит, и такое бывает. Потом ведь от мамки крику не оберёшься, она не любит, когда хорошие вещи не берегут, а для Аринки эти хорошие вещи носить — нож острый. А как хочется поиграть, с девчонками побегать. Можно, конечно, к Тане в тот край сходить, но и от танцев не хочется уходить. В конце концов, можно и просто постоять.
Но вот, громко хохоча, к Аринке подскочила Клавка Зубатка. Эта великовозрастная дылда всё ещё играет с десятилетними. За ней вприпрыжку прибежали Ниса и Машка Мышка.
— Тю, ты чего модничаешь? Чего не играешь, пионериха (теперь у Аринки новое прозвище), — с ядовитой ухмылкой спросила Клавка, — а скажи-ка: правду говорят, что ты сегодня к попу на молебен не вышла?
— Правда, а что? — простодушно призналась Аринка.
Клавка вдруг необыкновенно оживилась, заулыбалась во весь рот, обнажая крупные, как у лошади, зубы.
— Тю, как в тебя теперь нечистый вселится. Дура ты дура, знаешь, как мучить-то будет, не дай бог, вот увидишь, — пообещала Клавка и тут же исчезла, словно растаяла. Ниса с Машкой Мышкой сочувственно смотрели на Аринку, как на обречённую, и тоже твердили:
— Ох, Аринка, что ты наделала? И впрямь нечистый в тебя вселится.
— Ну и дура ж ты, Аниська, какой тебе нечистый? Нет никаких нечистых, я пионерка и в бога не верю, потому что его нет, а значит, и нечистых нет. Вотысё! — обстоятельно пояснила Аринка, чрезмерно довольная собою. Вскоре опять появилась Клавка, а за нею ватага мальчишек. Все они обступили Аринку и как-то загадочно смотрели на неё. Та, почувствовав недоброе, уже собралась дать стрекача, но Клавка вдруг рассыпалась мелким бисером перед ней: