Ассасины
Шрифт:
Какое-то время мы сидели и молча смотрели на сцену, без всякого интереса, не видя и не вникая в то, что там происходит.
— За что ты меня так ненавидишь? Что я тебе сделала?
Я просто любила твою сестру и готова была перевернуть весь мир, чтоб выяснить, кто ее убил и за что. Не перестаю удивляться, чем это я тебя так раздражаю?...
Этого я никак не ожидал. Я решил отделаться трусливым, ничего не значащим ответом:
— О чем это ты? У меня масса куда более важных проблем, чем ненависть к тебе и все такое прочее.
— Я всего лишь монахиня, тут Данн прав. Но это вовсе не означает, что мне не присуще чувство женской...
— Ладно, хорошо. Только прошу тебя, пожалуйста, избавь меня от рассуждений на тему твоей женской
— Что случилось, Бен? Неужели забыл, какой славной и дружной командой мы были в Принстоне?
— Конечно, помню. И это вопрос к тебе. Что с тобой случилось, Элизабет? Ведь именно ты разрушила нашу дружную команду! Прекрасно помню последний наш разговор...
— Я тоже помню. И как нам было хорошо вдвоем, тоже...
— Я воспринимал тебя как человека, как женщину. Наверное, то была ошибка. И мне следует извиниться...
— Извиниться? За что? Я и есть человек. И женщина!
— Ты всего лишь монахиня. Не более того. И это для Тебя главное. Так что давай не будем больше об этом. Разговор закончен.
— Почему? Почему закончен? Почему мы не можем выяснить все до конца? Твоя сестра была монахиней, или ты забыл? Она что, перестала от этого быть человеком? В чем проблема? Разве ты ненавидел ее? Она что, была тебе омерзительна оттого, что монахиня?... Ведь не можешь же ты...
— Вэл была мне сестрой. Ты затронула деликатную тему. Так что не надо, давай на этом закончим.
Она вздохнула и по-прежнему не сводила с меня глаз. Господи, до чего ж красивые у нее были глаза, огромные, зеленые, с пляшущими в них злыми огоньками. А губы тонкие, сжаты плотно и решительно.
— Нет, нам надо поговорить. Все выяснить до конца, чтобы ничто уже не помешало остаться нам добрыми друзьями, тем Беном и той Элизабет, которым было так хорошо вместе... — Она прикусила нижнюю губу. Глаза смотрели с мольбой.
— Хорошо, — ответил я. — Проблема заключается в твоей Церкви. И мешает нам тот факт, что ты монахиня. И что Церковь, сколь бы ни благовидны порой были ее дела, по-прежнему для тебя все. — Мне ничуть не хотелось продолжать этот разговор. Я считал его бессмысленным. Хотел, чтобы Элизабет ушла из моей жизни раз и навсегда, стерлась из моей памяти. — Все очень просто. И мне не слишком хочется вдаваться тут в подробности. Я выучил этот урок много лет тому назад, а потом вдруг забыл. Это ты заставила меня забыть его. Из-за тебя я забыл, что вы все собой представляете... это как болезнь, она вползает в тебя, заражает на всю жизнь. Церковь, твоя Церковь. Как можешь ты служить ей? Как могла отдать себя всю, целиком, этой Церкви, отдать свое тело и душу? Не вижу в том никакого благородства. Церковь эгоистична, аппетиты ее безграничны, она пожирает твою жизнь, питается всеми твоими соками, точно вампир. Высасывает все до последней капли и оставляет не женщин и мужчин, а пустые оболочки. Она забирает все и ничего не дает взамен... Как могла ты посвятить свою жизнь этой проклятой Церкви, когда рядом протекает совсем другая, настоящая жизнь? Вот ты говоришь, у тебя интуиция, а где она была, когда ты решила стать монахиней? Я видел в тебе настоящего человека, так стоило ли убивать его во имя Церкви?...
Не знаю, как она смогла вынести эту мою жестокую отповедь. Наверное, только потому, что была монахиней. Возможно, именно Церковь дала ей силы выслушать эти мои горькие слова. У нее хватило ума и такта не перебивать меня. Она слушала молча и терпеливо, и вот официант принес нам свежий кофе и сандвичи. Возможно, она давала мне время опомниться, даже извиниться перед ней. Что ж, в этом случае я мог бы сказать ей: тут никакого времени не хватит.
— Не могу сказать, что я с самого начала собиралась стать монахиней. Просто так уж случилось. Хотя, с другой стороны... неверно было бы утверждать, что это было простой случайностью. Скорее напротив, неизбежный поступок, учитывая обстоятельства моей жизни и склад характера. Я сделала вполне осознанный
Выросла я в годы президентства Эйзенхауэра, заметь, это немаловажный фактор. Родители мои были истовыми католиками. Люди они достаточно обеспеченные, имели два автомобиля — «Бьюик» и старый «Форд»-пикап. Отец работал врачом, мать все свободное время отдавала Церкви. Дед и бабушка, все мои двоюродные братья и сестры, другие родственники и друзья, все до одного были католиками. А брат, Фрэнсис Кокрейн, это наша фамилия, Кокрейн, мечтал стать священником. Все мальчики из клана Кокрейнов становились священниками, а девочки проходили через монашество. Но не оставались монахинями на всю жизнь. Что вполне естественно.
Когда мне исполнилось десять, президентом стал Джон Кеннеди, католик. Господи, как же мы радовались! Жили мы в Кенайлворте, неподалеку от Чикаго, поговаривали, что именно мэр Чикаго Дейли буквально вырвал эту победу для Кеннеди в нашем штате. Для нас это было все равно что выиграть войну за свои гражданские права. Католик в Белом доме! Должно быть, и ваша семья тоже радовалась, хотя твой отец имел свободный доступ в Белый дом, а мой был всего лишь врачом. Прекрасный новый мир открывался перед всеми нами! Но вскоре все наши надежды пошли прахом. Все изменилось... Мне было тринадцать, когда застрелили Кеннеди. Явились «Битлз» и совершили полный переворот в музыке, помню, впервые услышав их, я, тринадцатилетняя девчонка, была просто потрясена. А потом «Роллинг Стоунз» с их бунтарским духом и курящие травку, всеобщее увлечение наркотиками, и мюзикл «Волосы», и Вьетнам, и мальчишка раздвигает тебе ноги и трогает «там», где ты уже вся мокрая и сгораешь от любопытства, страха и чувства вины! Особенно если тебе нравится мальчик, который это делает, нравится вытворять с ним такие вещи... О Господи, что это я говорю, это превращается в какую-то исповедь!... А потом во весь экран Бобби Кеннеди с пустым взглядом и струйкой крови, бегущей из смертельной раны в голове, и Мартин Лютер Кинг выступает на балконе отеля, и фестиваль в Вудстоке, и Боб Дилан, и массовые схватки с полицией в Чикаго в 1968-м, и что-то со мной случилось, я растерялась...
Наверное, я была слишком чувствительна, или сыграл свою роль переходный возраст. Не знаю. Но суть в том, что я начала оглядываться на свою прошлую жизнь, и мне вдруг страстно захотелось покоя и веры. Прости за банальность, но меня всегда тянуло к добрым деяниям. И я любила Церковь. По сути, я была еще ребенком, сгорала от чувства вины и разочарования, которое принес первый мелкий и неудачный опыт в сексуальной жизни, и мне никогда не нравились ни травка, ни грязные длинные волосы, ни наплевательское отношение ко всему на свете, которое я наблюдала у молодежи... Я оглядываюсь назад сейчас и вижу девочку, которая в шестидесятые стала свидетельницей того, как рушатся все идеалы, внушенные ей в пятидесятые. Многим детям той поры нравились эти перемены, бунтарские выходки, негативизм, а мне — нет. Я никак не могла приспособиться, проявления бунтарства — это не для меня. Но перемен хотелось, какое-то время я была даже вовлечена в движение за гражданские права. Однако наш Кенайлворт — городок маленький, и особенно разгуляться в этом смысле там было негде. Это не для меня, скорей — для Вэл, больше подходит ей по духу и характеру.
Я же в конце концов поняла, что самыми счастливыми были первые десять лет моей жизни, тихие и спокойные... а то, что происходило после 1963-го, меня просто пугало. Нет, тогда я ни за что бы не призналась в этом, но ничто на свете не могло заставить меня потерять веру в родителей, в их добропорядочность, в правоту Церкви, в истинность и ценность того, к чему она всегда призывала. Многие мои друзья отошли от Церкви, многие увлекались наркотиками, убегали из дома, восставали против родителей... очень многие, но только не я. Это было не для меня.