Атланты и кариатиды (Сборник)
Шрифт:
— И ты тут?
— Да вот... жду приема.
— Ты ждешь приема? — Макоед спросил это тихо, но так, точно закричал от радостного удивления на весь дом. Галине Владимировне показалось, что он подскочил и тут же преобразился — как водой смыло его смущение, и сразу, в один миг, всплыла наглость победителя; он объявил, точно кукиш поднес: — А мы с Сидором Ивановичем общежитие «привязали». Окончательно и прочно, — засмеялся, довольный тем, что тут произошло.
— Чудесно, — с сарказмом бросил Максим. — Поздравляю. Одним гробом будет больше на проспекте.
В
Ректор, седой красивый мужчина, по виду и манерам похожий на старого официанта дореволюционной выучки, застегивал на столе свою толстую, набитую бумагами папку. Сказал с чарующей улыбкой:
— Напрасно вы, Максим Евтихиевич, так отзываетесь о студенческом общежитии. Мне проект нравится. И место, которое мы предложили, одобрил Герасим Петрович.
Максим собрался было сказать и одному и другому пару теплых слов, настроение для такого монолога было подходящее. Но перехватил красноречивый взгляд Галины Владимировны: «Не натворите глупостей. Идите в кабинет».
Он послушался.
Игнатович стоял в углу у маленького столика и наливал из сифона воду. Пошел навстречу со стаканом в руке, радушно улыбаясь. Прежде чем поздороваться, по-домашнему объяснил:
— Лиза селедкой накормила. Любит соленое. А у меня печень. Уже заныла.
— Послушай! Посадить макоедовское общежитие на проспекте можете только через мой труп. А пока я отвечаю за архитектуру города...
— Отвечаем все. Горком — в первую очередь, — выпуская его руку, нахмурился Игнатович, но тут же улыбнулся. — А ты, вижу, верен своему принципу: лучшая форма обороны — наступление.
— От чего и от кого мне обороняться?
Игнатович обогнул письменный стол, сел в кресло, и обстановка сразу изменилась: теперь Максим находился не в гостях у свояка, а на приеме у секретаря горкома.
Оба они готовились к официальному разговору, поэтому такой внезапный поворот не захватил ни одного из них врасплох, не удивил, не поставил в неловкое положение. Правда, Игнатович сделал попытку несколько сгладить эту официальность.
— Сегодня обороняйся от меня, — улыбнулся и залпом выпил стакан воды.
Максим услышал в шутке скрытую угрозу: смотри, как бы тебе не пришлось обороняться перед бюро горкома.
Игнатович поставил стакан на край стола за стопку новых журналов и помолчал — ждал, что Карнач сам начнет объяснение. Максим сделал вид, что не понимает, чего от него хотят.
Игнатович разочарованно вздохнул и вынужден был пойти напрямик:
— Надеюсь, объяснишь свой фортель, который ты выкинул на конференции. — Он повторил слова секретаря обкома Сосновского; тот во время перерыва в буфете сказал как бы между прочим, но так, что услышали все: «Выкинул твой своячок фортель».
— Разве я нарушил Устав?
Игнатович разозлился, потому что думал об этом и чувствовал уязвимость своей позиции в предстоящем разговоре.
— Не прикидывайся простачком. Мы слишком хорошо знаем друг друга.
Тогда Максим ответил серьезно:
— Хорошо. Я объясню.
Игнатович обрадовался. Сам он не курил и знал, что Карнач тоже, по сути, не курит, закуривает лишь в трех случаях: во время напряженной работы над проектом, когда волнуется и после чарки за праздничным столом.
— Кури, — и подумал с удовлетворением: «Ага, все же волнуешься. Это хорошо».
Но он ошибался: кажется, никогда Максим в этом кабинете не был так спокоен, как в эту минуту. Просто ему понадобилась пауза, чтоб подумать, с чего начать — сразу с основного или немного походить вокруг да около.
— Ты знаешь... мне захотелось проверить свой характер... И закалить.
Начало не понравилось Игнатовичу, он хмуро ухмыльнулся: мол, давай городи дальше.
— Всю свою сознательную жизнь я стараюсь утвердиться как художник. Черт его знает, может быть, потуги мои напрасны. Правда, кое-что я сделал, стоящее внимания, но меня все время заносило... прямо тянуло... в колею административную, чиновничью...
— Думаю, что это разные вещи, — сказал Игнатович.
— Может, и разные, но я со страхом замечаю, что я часто думаю как чиновник, а не как художник. Даже не думаю, чувствую, вот что страшно. Чиновник не всегда тот, кто становится формалистом и бюрократом в своей деятельности. Таким я, кажется, еще не стал. Чиновник тот, у кого появляются... опять повторяю... даже не мысли, мыслей он боится, как черт ладана, а переживания, эмоции мещанина. Вот это, скажу тебе откровенно, меня испугало. Конкретно? На собраниях избирают президиум, а у меня уже учащается пульс: выберут или не выберут?
Игнатович улыбнулся так, как улыбнулся бы наивному детскому признанию.
— А не выберут — ночь не сплю. Где уж тут думать о высоком искусстве.
— Не обожествляй своего брата. Любой художник в первую очередь человек. Если б он не знал человеческих эмоций, как бы он творил? Поставь на свое место драматурга.
— Эмоции надо знать. Но не согласен, что лишь они возвышают художника. А вот еще. Еду в Минск, в Москву... Сколько тут езды? В тамбуре можно доехать. Нет, дай мне мягкий вагон. Но таких, как я, много, очень много. Все стали богатые, и все хотят в мягком. А всем не хватает. И я бегу к дежурному, к начальнику вокзала, показываю все свои книжечки, выкладываю все свои заслуги перед народом. Я им, чертям, дом строил, а они мне мягкого места не дают... Не место нужно — признание...
Игнатович опять нахмурился и, показалось Максиму, хотел перебить.
— Или вот такой факт. Ты ездишь на «Волге», да еще на новой, с казенным шофером, а я на своем разбитом «Москвиче». Разве не завидно? Завидно. Опять не сплю и думаю, где бы мне раздобыть денег на новую машину. Деньги могу найти, но найду ли новое в архитектуре?
— Да, явные черты обывательской психологии, — протянул Игнатович и резко встал, взял стакан, пошел к сифону.
— А о чем же я говорю! Выкладываю свои грехи, как на исповеди. Но как ударить по такой психологии? Кто человеку поможет, если он сам не одумается, не спохватится?