Атланты и кариатиды
Шрифт:
— А что скажет Игнатович? Он перестал меня понимать.
— А вы его?
— Да. Это, пожалуй, правильнее, я перестал его понимать. А он всерьез занимается архитектурой.
— Не иронизируйте над нашим братом. Мы не универсалы. И не боги. Мы люди, и каждый из нас может ошибиться.
— Я не иронизирую.
— По нашему самолюбию и гордости бьют иной раз и похлеще.
— Я знаю.
— Тогда должны понять.
«Что же ему ответить? — лихорадочно думал Максим. — Сразу согласиться?»
Нет, не мог. Но и отказаться боялся.
А Сосновский как бы спохватился,
— Пораздумай на досуге. Но не считай, что архиепископ Сосновский отпускает тебе все твои грехи, грехи свои будешь замаливать сам, — и, засмеявшись, поднял рюмку. — Давай по последней. А остальное на компрессы оставь. Бороду сбрей, на кой тебе это помело?
У Игнатовича был трудный день. Не по работе. В этом смысле легких дней не бывает. Работы всегда достаточно.
Он правил свой доклад для конференции изобретателей и рационализаторов, которая начиналась через час. В кабинет, как всегда неслышно, вошла Галина Владимировна. Его обрадовало, что ее присутствие опять не мешает ему. Было короткое время, когда оно его раздражало. После того как она попросила разрешения съездить к Карначу. Несколько дней он настораживался, когда она входила, отрывался от работы, опасаясь, что опять услышит от нее что-нибудь неожиданное. Но Галина Владимировна работала, как раньше, ровно и спокойно. И он пришел к решению, что молодая вдова имеет право на интимную жизнь и теперь, когда Карнач уже отрезанный ломоть, он может себе позволить не обращать внимания на ее отношения с бывшим главным архитектором. Только не надо ничего говорить Лизе.
Галина Владимировна сказала:
— К вам хочет зайти директор школы Бондаренко. Не сразу дошло, что это директор той школы, где учится Марина, и он, не отрываясь от доклада, вздохнув, сказал:
— Ох, сколько людей хочет ко мне зайти! Назначьте ему на пятницу.
— Он насчет вашей дочки.
Герасима Петровича словно током ударило. Он несмело поднял голову. Галина Владимировна чуть заметно улыбнулась, как всегда, а ему показалось, что она что-то знает и улыбка у нее недобрая, злорадная.
Он прямо испугался, потому что знал, что самый злой враг не может его так скомпрометировать, как собственная дочь. От Марины можно ждать чего угодно. Не ребенок, а чертенок.
— Позвоните, что я сам зайду в школу.
На конференции он выступал без того подъема, какого требовал такой первостепенной важности вопрос, как научно-технический прогресс и задачи изобретателей. Невнимательно слушал ораторов.
В обеденный перерыв поехал в школу.
У директора была молодая учительница, и Бондаренко попросил его минутку подождать. Это царапнуло по самолюбию, тем более что ждать надо было в учительской, где сидели несколько педагогов; они, конечно, знали, кто он, потому и поглядывали с любопытством.
Выскочила из кабинета учительница, вся красная, и он, не ожидая приглашения, вошел, чуть не столкнувшись в дверях с немолодым, но энергичным, стремительным директором. Бондаренко закрыл за его спиной дверь, и он нетерпеливо спросил:
— Что случилось?
Но заслуженный педагог не спешил с ответом.
— Садитесь, Герасим Петрович. Вы у нас редко бываете, — кольнул-таки. — Помните, вам не нравилась наша обстановка? Ну, как теперь? — развел руками, приглашая посмотреть интерьер его кабинета.
— Теперь хорошо. — Герасиму Петровичу было не до мебели. — Что натворила Марина?
— Я хотел бы, чтобы вы посмотрели наши лаборатории. Мы неплохо оборудовали кабинеты. Не хуже, чем в шестнадцатой показательной, где постоянно сидит все гороно. Если б гороно свое внимание делило поровну...
«Он что, издевается, этот хитрец? Таким способом зазвал меня осматривать кабинеты?» — Все больше настораживали независимость и какая-то чрезмерная уверенность Бондаренко.
— Что с Мариной?
— А что с Мариной? Ничего с Мариной. Марина — дитя нашего времени. Умная. Развитая. Бывает, поленивается. Бывает. Но кто из них не ленится, Герасим Петрович? Если б все старались, то нам, педагогам, нечего было б делать. Марина — остроумная девочка, С юмором. Но юмор — это же драгоценнейшее качество. По мне, так я просто не обратил бы внимания. Мало ли что могут написать дети. Но преподавательница молодая, неопытная, у нее не хватило такта. Она показала сочинение своим коллегам. Устроили коллективное чтение. Поэтому, знаете, я вынужден был вас побеспокоить... Марина не должна так писать... При вашем положении...
Говоря это, директор явно нарочно долго копался в стопке бумаг и тетрадей, искал Маринину тетрадку, обернутую знакомой цветной бумагой.
Герасим Петрович (потом неприятно было вспоминать этот свой жест) почти выхватил тетрадь из его рук.
Прочитал сочинение и втайне с облегчением вздохнул: слава богу, не самое худшее.
Марина с юмором, с недетским юмором, описала, как ее дома воспитывают. Ничего такого, что бы могло его скомпрометировать, но все же в живом рассказе все они — он, мать, брат и сама Марина — выглядят довольно забавно. Раза два он не сдержал улыбки, хотя чувствовал, что директор не сводит с него внимательных хитрых глаз.
— Ну, это ерунда, — сказал Игнатович, дочитав сочинение. Сказал даже как бы с укором: мол, из-за этого можно было бы и не беспокоить.
— Так я и говорю, что ерунда. Но я счел своей обязанностью... Знаете, Марине не следовало бы забывать, кто ее отец. Это единственное, что от нее требуется.... Если вы согласны...
— Да, разумеется... Спасибо вам.
— А юмор — драгоценнейшее качество. Юмор, пожалуйста, не глушите... Кабинеты посмотрим, Герасим Петровичу,
— Нет, к сожалению, не могу. У меня конференция.
— Жаль. Признаться, хотел высказать одну просьбу... Но потом, потом... У вас веселая семья.
— Да, веселая.
— Я вам завидую. У моих детей нет чувства юмора. А как сказал старый одессит: пускай меня ограбят, но с юмором. Будет легче.
На вечернем заседании, вспомнив эти слова директора, Игнатович подумал, что Маринины шуточки насчет воспитания совсем небезобидны, они вовсе не детские, это идет от чужих взрослых и недоброжелательных людей. И он настроился против дочки: хватит ей потакать, совсем распустилась девчонка.