Аулия
Шрифт:
Аулия
…а из известных миру целебных вод лучшими, как говорят, являются воды источника Джиневеры. Шести капель этой воды, нанесенных на грудь, достаточно, чтобы возрадовался пребывающий в великой тоске. И всего лишь две капли – по одной в каждый глаз – способны даровать страждущему от бессонницы полный волшебных
– Нет, нет, рано еще… – пробормотала на своей лежанке девочка, разбуженная утренними звуками: родители уже встали и разводили в очаге огонь. И, не в силах разлепить веки, с головой забралась под одеяло. Но и там настиг ее суровый голос отца.
– Аулия, пора. Вставай!
В доме пахло хлебом и мятным чаем. Единственным источником света служил красный огонь, озарявший лицо Лейлы, матери Аулии.
Девочка потерла виски. Ей снилось что-то хорошее. Хотелось закрыть глаза и тут же вернуться в сновидение, где она чувствовала себя совершенно счастливой – хотя потом, проснувшись, не могла припомнить отчего. Сонная и угрюмая, она завернулась в одеяло и села. Мать подошла к ней с горячим чаем. Аулия приняла из ее рук простую глиняную чашку и, держа в ладонях, отпила глоток. Потом встала налить еще, потом еще раз – ведь, прежде чем что-то съесть или заговорить, надо выпить три чашки. Она подогрела на жаровне одну пшеничную лепешку, а другую положила в котомку. Нехотя прожевала и проглотила пресный хлеб и, припадая на одну ногу и опираясь на посох, вышла за порог. От предрассветного холодка кожа сразу покрылась мурашками. Девочка опустилась на колени, развернувшись на киблу – к востоку, а потом медленными движениями, будто умываясь, обтерла руки и голову, как принято в пустыне у правоверных. Прижалась лбом к холодному, как лед, песку и принялась молиться.
Затем встала и, плотнее запахнув халат, направилась в загон для скота – доить коз. Похлопала скотинку по теплым бокам, чтобы та помочилась, и обмыла руки под остро пахнущей горячей струей. И уже чистыми пальцами взялась за козьи соски, твердые со сна.
– Рассвет еще не скоро, – прошептала она, глянув на белые точки звезд меж тонких веточек тамариска.
Молоко стекало в лоханку, пена ползла через край. Девочка наполнила бурдюк, вошла в хижину, молча отдала бурдюк матери и погнала из загона свое маленькое стадо. Петухи еще спали.
Аулия хромала. Левая ее нога была короче правой, заканчиваясь неподвижной, словно чужой ее телу ступней. Годилась эта крохотная, почти младенческая ступня мало на что: умела чуть-чуть шевелить пальцами и могла позволить слегка на себя опереться. А вот руки у нее, наоборот, были большие – «мужские», как говорила Лейла: крепкие, загрубевшие от посоха; это были руки, ловко умеющие стричь овец, прясть пряжу, бить в барабан.
На свет девочка появилась в результате затяжных и мучительных родов, вышла ногами вперед. Повитуха, глядя в лицо роженицы, думала: «Ну, эта-то непременно помрет…»
Лейла мучилась уже больше двадцати часов, и все без толку. Губы тонкой ниткой обвели зубы, бледные щеки провалились, волосы взмокли от пота, а взгляд вылезающих из орбит глаз стекленел и косил куда-то вбок. Тяжело дыша, она изредка спрашивала:
– Он уже виден? Ради Аллаха, я умираю! – пока совсем не потеряла способность говорить и в груди ее не остались одни только глухие хрипы.
Повитуха смазала себе жиром руки – до самого локтя, чтобы хорошо скользили. А потом влезла обеими руками во чрево роженицы, схватила младенца за тоненькие лодыжки и изо всех сил дернула. В темной хижине, наполненной дымом и ядреным запахом пота и крови, раздался жуткий крик Лейлы. Она вопила, она орала, даром что слыла молчальницей, да и перед родами ее щедро опоили снотворным соком мака и дали пожевать кусочек банджа – опиума.
Женщины, что толклись возле роженицы и натирали ее живот растительным маслом, почувствовали, что
Измотанная повитуха приняла девочку: та оказалась совсем крошкой – куда меньше по размеру, чем все новорожденные, которых ей доводилось принимать. На малюсеньком личике, покрытом кровью и слизью, сверкали два огромных глаза, внимательно изучавшие повивальную бабку. При своем появлении на свет Аулия не плакала.
Лейла истекала кровью еще несколько часов. Получив вознаграждение – две козьи шкуры, обычную в нищей деревне плату, – повитуха сухо и коротко сообщила испуганному папаше, что жена его никогда больше не сможет иметь детей.
Даже на пороге смерти, терпя невыносимые страдания, мать не позволила унести младенца в дюны. А когда ей достало сил вымолвить слово, она попросила не воды и не еды, а показать ей дочку. К ней поднесли крохотный сверток, и Лейла, ни слова не говоря, обняла младенца. Крохотная младенческая ручка ухватилась за прядь материнских волос. Лейла прижала дочку к груди, и обе они мирно уснули и проспали вместе всю ночь и весь следующий день. Люди в деревне верили, что отказать в последнем желании умирающему – значит накликать на себя беду, поэтому родственники решили просто дождаться, когда обе они умрут. Муж Лейлы Юша, сын Нуна, забросил все свои дела: и коз, и пшеничное поле, ведь жена истекала кровью. И Юша, любя жену, не отходил от нее.
Девочка родилась такой слабенькой, что тельце ее с большим трудом удерживало чай пополам с козьим молоком, которым ее пытались кормить.
Однако, ко всеобщему удивлению, обе они – и мать, и дочь – выжили.
Лейла оправлялась от родов восемь месяцев. Когда же она смогла вернуться к домашним обязанностям и начала ухаживать за ребенком – увидела наконец то, что всем остальным давно уже было ясно: у ее девочки – увечная ножка. И еще ребенок был слишком маленьким: эдакий тихий кутенок, никогда не плачет – ни дать ни взять крохотная пустынная мышка. Женщины, ходившие за Лейлой, уверяли, что, когда им случалось подойти к больной ночью, девочка, не сводя с них глаз, следила за каждым движением. «Она вроде как видит в темноте», – шушукались они между собой.
Старики, муж Лейлы да и кое-кто из женщин спрашивали:
– Гей! На что нам эта хромоножка?
Лейла только пожимала плечами и спокойно отвечала:
– На что-нибудь да сгодится…
Малютка стала счастьем Лейлы. После родов, в те редкие минуты, когда она приходила в сознание и, разглядывая крохотное личико, видела в нем собственные уменьшенные черты, ее захлестывала неведомая прежде радость – даже в страданиях, даже в жару и в поту.
Лейла всегда была женщиной немногословной. Юшу она приняла с той же молчаливой решимостью, с какой приняла бы и судьбу старой девы. Она была уже немолода – почти тридцати лет, – когда обнаружила, что беременна. Ее счастье было скрыто от чужих глаз, будто внутри скорлупы, как и все другие жизненные проявления этой женщины: один только Юша умел разглядеть радость в степенной улыбке жены, трудившейся за ткацким станком.
Прослыв молчальницей даже среди тех, кто и сам считал разговоры пустой тратой времени, она вдруг стала замечать, что напряженно вслушивается в дочкино воркование и без устали повторяет ей названия всего, что есть вокруг, чтобы девочка училась говорить.
Косточки в тельце Аулии были легкими, как у птички. И хотя ей исполнилось уже восемь месяцев, росточком она была с новорожденного. Мать винила в этом себя: «Она такая маленькая оттого, что у меня нет для нее молока, для бедной моей малютки», – ворочались в ее голове тяжелые мысли. Ни на мгновенье не отпускала она от себя ребенка. Заворачивала крошку в платок, привязывая этот сверток себе на спину, или брала ее на колени и прижимала к себе рукой. Девочка, вцепившись в материну рубаху одной ручонкой и засунув большой палец другой ручки в рот, смотрела на нее широко распахнутыми глазами.