Август
Шрифт:
Громко, в крик ругаясь по-азербайджански, он снова спустился в овражек и стал приближаться к их палаткам; они подпустили его поближе и, когда он, крича, совсем приблизился, вышли и разложили его возле своих хлевов. И вернулись к своим делам — продолжали косить, доить, стричь. И был очень смешон этот валяющийся у дверей хлева старикан, худой, как щепка, с небритым лицом, на боку дробовик, внутри дробь. Дробь? Или соль?
Потом плеснули ему на лицо воды, голову перевязали, перенесли в палатку, дали ему там отлежаться, потом насели — откушай с нами. Им с дальних бахчей прислали арбузов, угостили они его, потом уложили снова, чтоб ещё отдохнул, и проводили. Из овражка он поднимался
После этого он говорил всем, что был у афганцев в гостях. Хороший народ афганцы, хлеб у них добрый, и сами на язык бойкие, молодцы.
— И ведь древний народ, — говорил, — эта земля, по которой ступаем, ихняя. Я удивляюсь, — говорил он, — как это они пустили нас в свои горы. Подыскали бы уж соседей поприличнее. А то мы — да нам ходить по земле нельзя, ходи-и-ить!.. Да, очень я удивляюсь… Волк Ваан, пришли — победил, пришли — победил, опять пришли — опять победил, как же… как же… Храбрый Назар, одним махом сто побивахом, ишь…
И тут какой-то сопляк с исторического факультета, я то есть, со спокойной усмешкой поправил его:
— Храбрый Назар — одно, Волк Ваан — другое, совсем разные вещи. Волк Ваан — историческое лицо, Храбрый Назар — литературный образ.
— Как же, учитель твой знает, всё тебе сказал, — глядя исподлобья на этого сопляка, на меня, значит, буркнул Месроп.
— Ещё бы, учитель не конюх, своё дело знает. И врёшь ты всё. Тебе кажется, ты им доброе дело делаешь, когда называешь их афганцами. А они всё равно азербайджанцы, и никакие не афганцы, ясно? И вообще, какое имеет значение — афганцы, азербайджанцы? Ты просто сам себя настраиваешь… Смотрел бы лучше за своими лошадьми.
— Не знаю, как они, — сузив глаза, тяжело задышал Месроп, — я человек маленький, скажи спасибо, что столько знаю, ходил за лошадьми и читал… Насчёт их не скажу, но ты — точно турецкий ублюдок…
Я не оскорбился, потому что для меня это не было оскорблением — быть обозванным турком или турецким ублюдком. Я видел перед собой человека, который считал себя достойным профессорского звания, человека, обиженного на своё ремесло конюха. Я ему сказал:
— Тигран и Артавазд были армянские цари. Пап, Аршак, Маштоц были армяне тоже. Вардан, Васак — армяне были. Давид Сасунский, Храбрый Назар. От первых армян до Лео — пять тыщ лет прошло. А мы живём. Ничего, неплохо живём. Один коня пасёт, другой лекции читает, третий учится — на учителя или же на конюха. Каждый может заняться делом другого, тут вопрос тренировки. Что, не так? Хочешь, выстрелю три раза — на четвёртый пробью собаке ухо? По-моему, так. И плакаться тут не из-за чего.
— Молодец, хорошо говоришь, — сплёвывая набок, сказал Месроп. — Одиннадцать месяцев в году ходите по городу в начищенных ботинках, на один месяц — на август — приезжаете в село, приходите к Месропу и говорите: «Что не так, собаке ухо пробью». Ишь ты… Да, да, да, так! Очень даже так! Так, так! — Он с каждым словом бил прикладом о землю, потом отбросил ружьё в сторону.
— Ты займёшься делом или нет, займёшься, наконец, или нет?.. — покраснев, ринулся в разговор заведующий фермой. — Вон куда лошадь забралась, ты тут разговоры разговариваешь, — заведующий фермой сделал движение, будто подталкивал Месропа к далёкому, теряющемуся вдали табуну.
— Левон, — сказал Месроп, и ноздри у него побелели.
— Поди отгони лошадей с поля, тогда поговорим.
— Левон! — тяжело пробормотал Месроп.
Левон повысил голос:
— Вы видите, люди, опять сукин сын Левон виноват! Что-нибудь плохое говорит сукин сын Левон? Да? Просит, чтобы ты работал, — не должен и этого делать? Левов, конечно, виноват, что штрафа на тебя не наложит, тут он виноват, слов нет, лошади колхозные поля травят, этот тут разговорчики разговаривает.
— Левон, — шевельнул губами Месроп.
— Что Левон, что Левон! — Левон уже кричал. — Не хочешь ходить за лошадьми, поди профессором сделайся, кто тебя за руку держит, а на твоё место кого-нибудь уж найдём! Я! Я сам буду ходить за лошадьми! Что он от меня хочет, люди добрые?! Да, да, да, столько дела делаю, и это буду делать!
Как будто надвигалась драка. И Левон хотел, чтобы люди убедились в его невиновности, прежде чем Месроп ударит его. А тот тяжело переводил дыхание, смотрел исподлобья на Левона и, казалось, жевал что-то. Я стоял между ними, и бока мои чувствовали силу кривых узловатых пальцев Месропа, а в моей голове уже гудела тяжесть удара его лапы с обломанными ногтями.
А Левона несло — он говорил, говорил, говорил, — что Месроп плохо работает, что, оставив своё дело, суётся в профессорские дела, табун травит поля, а он тут «Москва — Кремль» повторяет… А у Месропа беззвучно шевелились губы и ноздри ходили ходуном, и Левон трусил, и то и дело выбрасывал вперёд руки, и, верно, первый должен был ударить, потому что боялся.
— Стыдно! — заорал я. — Люди над вами смеются!..
— Кто смеётся?! — Заведующий фермой был хитрый человек, он воспользовался поводом, чтобы отвернуться от Месропа. — Кто смеётся? Покажите мне такого!.. Нет, он вовсе не уходил от драки, просто вот помешали им сукины дети!
Этот Левон был очень хитрый человек, не оборачиваясь к Месропу, он пошёл в сторону, словно по делу какому. И как будто и не было спора, а если и был, то такой, пустяковый, и он говорил, уходя и всё так же не оборачиваясь:
— Лошадей надо погнать с посевов, Месроп. Не враги ведь себе — наши с тобой посевы, выходит, мы с тобой и должны заботиться, кто же ещё. Неудобно, не маленькие, сами должны соображать, не по чужой указке двигаться… — Он говорил и уходил все дальше и дальше, и голос его делался тише. И между словами его не было перерыва. Под конец, вместо того чтобы совсем заглохнуть, его голос вдруг снова прозвучал громко и ясно, словно рядом был: — Айкануш, а Айкануш, — сказал он. — Пришли с ребёнком ножницы…
Это к Месропу, выходит, не относилось.
И опять что-то было не так.
…Младший царский сын погнал коня, оказался в каком-то царстве — деревья чёрные, вода чёрная, солнце чёрное. В тёмное царство угодил, значит, и тут все было ясно и определённо.
— Левон, — прошептал Месроп и сам не услышал своего голоса.
Здесь же определённым было другое — далёкое поле и табун, топчущий его границы. Единственно реальным был табун, к которому и направилась одеревеневшая фигура Месропа. Потом Месроп словно надломился — нагнулся, подобрал с земли ружьё, потом обеими руками взялся за ствол, покрутился на месте, размахнулся что было силы: ружьё упало на землю, и он упал тоже. Ружьё разбилось и выстрелило, два этих звука слились в один, в жарком загоне ленивым лаем отозвалась собака, только и всего — из сорока собак одна. А ему казалось — бомба разорвалась, он бросил бомбу, и весь мир смотрел - в это время на него, и весь мир перепугался, и собаки во всех концах мира услыхали этот взрыв — переполошились и заскулили. Ему казалось, он великан. Он рухнул на землю и теперь лежит распластавшись. Он лежит здесь, беспомощный, и происходит трагедия. Он удалец, смельчак, конь под ним — быстрее ветра, и сабля остра, но враг невидим. А земля не держит его — столько в нём силы. И нужна скала, чтобы поглотила его, спрятала, забрала бы в себя и держала до тех пор, пока…