Август
Шрифт:
Хвостом за ней ходил, можно и так сказать, и ему было все равно, замечала ли она это и хотела ли вообще, — он иначе не мог.
Пришла зима, Чахотбург стал Ледяным дворцом. Старшая сестра без конца корила власти за то, что они сплавили легочных больных в болотистую местность, где по осени из земли поднимаются ядовитые испарения, и что теперь, зимой, похоже, задумали всех тут заморозить. Старого доктора, который раз в неделю приезжал из Больтенхагена, чтобы сделать рентген самым тяжелым пациентам, а самым-самым тяжелым — пневмоторакс, она заставляла слушать ее жалобы, пока они шли по длинному коридору в процедурную. Мол, здешний климат неизбежно ведет к простудам, усугубляющим первичную инфекцию, из-за которой все они здесь очутились, и — доктор не станет оспаривать — зачастую имеющим катастрофические последствия. Доктор не оспаривал, он вообще ничего не оспаривал, соглашался, что немного больше жиров способствовали бы излечению легочного заболевания, только вот старшая сестра не могла ему сказать, где взять жиры. Жиров не было, в первый-то послевоенный год, ни для здоровых, ни для больных. Старшая сестра умолкала и по очереди вызывала пациентов,
Стало быть, ни слова Габи о ее РОЭ или о том, что старый доктор отказался делать ей пневмоторакс, то есть закачать в легкое воздух и сдавить худые места, как их называла старшая сестра, а тем самым лишить бациллы жизненной почвы. Да Габи и не спрашивала, не в пример большинству. Веселушка, вздыхала старшая сестра. И действительно, из угла, где во время лежания на воздухе устраивались рядышком Лило, Ингелора и Габи, часто разносились по палате взрывы смеха. Нравилось это не всем. Например, фройляйн Шнелль, которая сидела в постели и, вооружившись пинцетом, истребляла бороду, пышно произраставшую у нее на подбородке, находила поведение трех подружек просто беспардонным. Зависть неимущих, говорила Габи.
У нее, кстати, на всем свете никого не было, Август выяснил, что она одна-одинешенька, как и он. Услышал от нее самой, когда, как часто бывало, сидел на стульчике в женской палате, куда пробирался все чаще, пока в конце концов на него уже не обращали внимания и даже не думали выгонять. Мать Габи тоже умерла, после бегства. И, конечно, тоже от чахотки, в другой больнице, где Габи лежала в одной палате с Лило. А Лило успела узнать то, что теперь слышал и Август: раньше Габи с матерью обретались в жалкой съемной комнатушке у злющей хозяйки. У них там даже не было возможности толком вымыться. Эта мелочь запомнилась Августу и вспоминается вновь, когда он заруливает на своем автобусе в окрестности Дрездена. Скоро остановка, надо будет выходить, а пенсионеры за спиной спят, знакомая история. В Чахотбурге мы могли помыться, думает он, хоть и холодной водой, это закаляет, говорила старшая сестра, которую он видит перед собой, как и мрачную умывальную с оббитыми раковинами. Еще долго после войны у него не было собственной ванной, сперва годы в детском доме, о которых он вспоминать не любит, потом народное предприятие, учеба на слесаря, общежитие для учеников, общественные душевые, другого Август не знал.
Он еще помнит, как по счастливой случайности ему однажды пришлось подменить сопровождающего на заводском грузовике, поскольку коллега заболел. И как ему понравилось ездить по стране. Впервые ему что-то понравилось, он не забыл. И впервые чего-то захотелось. Захотелось стать водителем грузовика. Впервые он не стал дожидаться, куда его пошлют другие. Сам пошел в отдел кадров, до сих пор прямо воочию видит сотрудника, который листал его личное дело, медлил. Да, конечно, водитель — профессия очень ответственная, я знаю, сказал Август, который обычно редко открывал рот. Да, на предприятии, конечно же, есть своя автошкола, это Август тоже знал, но очередной набор полностью укомплектован, разве что кто-нибудь откажется. Каждый день Август ходил в отдел кадров и спрашивал, не отказался ли кто, и в один прекрасный день, незадолго до начала курса, сотрудник помахал перед ним бумагой, уже заполненной на его имя и дававшей ему право учиться в автошколе, а в итоге и самостоятельно управлять грузовой машиной. Август не привык радоваться, ощущение было незнакомое. В последнее время он часто об этом думает.
Помнит Август и как Лило изменилась в лице, когда Габи однажды не разрешили приходить в общую столовую. Это временно, сказала она Габи, призвав в свидетели сестру Ильзу, которая отныне приносила Габи еду в постель. Ильза неловко кивнула, но Август слышал, как за дверью она чуть не со злостью сказала Лило: при таком-то РОЭ! Словно Лило виновата в Габином РОЭ. А Лило, вместо того чтобы пойти в столовую, вернулась к Габи и постаралась скормить ей как можно больше еды, ведь Габи начала отказываться от пищи. Лило могла быть очень мягкой, а потом вдруг очень грубой, Август сам слышал. Ей, Габи, не мешает хоть разок подумать о том, сколько людей
Она не сердилась, не прогоняла его, и женщины в женской палате уже посмеивались над ними обоими: Лило, мол, принцесса, а Август — ее паж. Август не знал, кто такой паж, но, когда Лило спросила его об этом, вспомнил сказку «Спящая красавица», которую как-то раз читала ему мама. Лицо мамы он уже почти забыл, однако вдруг отчетливо увидел перед собой ее руки, державшие книгу. Лило книга не требовалась, она рассказывала сказку наизусть, вечером, на сон грядущий, в детском уголке мужской палаты. Ничего лучше Август и вообразить не мог, только вот приходилось делить это чудеснейшее переживание с другими детьми, с Клаусом и Аннелизой, да и с Эде. И под конец Лило подходила к постели каждого из детей и желала доброй ночи всем, а не одному Августу. При том что он был уверен, она принадлежит ему. Ну как же он не понимает, укоряла Лило, ведь Клаус и Аннелиза, мать которых, госпожа Витковски, лежала в малой женской палате, куда по молчаливому уговору помещали самых тяжелых пациентов, тоже имеют право на колыбельную, а про Эде и говорить нечего, этот Эде даже имя свое не помнил, когда его вытащили из колонны беженцев, где никто его не знал. Или не хотел знать. Потому что, как говорила старшая сестра, Эде был ребенок дикий, от такого, кроме неприятностей, ждать нечего. Каши с ним не сваришь. Не было у него ни дня, ни места рождения, ни фамилии. Когда ему дали листок бумаги и карандаш, он накарябал: ЭДЕ, то есть, возможно, успел месяц-другой поучиться в школе. Он получил фамилию Финдлинг, Найденыш. Эде Финдлинг, вполне подходяще. С дефектом мальчонка, сказала старшая сестра, вообще-то ему надо бы совсем в другое место. Но Лило сказала, что с головой у Эде все в порядке. А дефект возник из-за пережитого, оказавшегося ему не по силам. Потому он все и забыл. Ни с того ни с сего Эде нападал на людей, дрался, царапался, плевался, двое мужчин только и могли его угомонить.
Вечерами, когда Лило пела колыбельную, он лежал тихо. Когда же она хотела пожелать ему доброй ночи, отворачивался. Август на дух Эде не выносил, однако о том, чтобы Лило предпочла Эде другим детям, не было и речи. Тут Август мог не волноваться. Хуже обстояло с Ханнелорочкой, во всех отношениях. Ханнелорочке было лет пять, не больше. Когда девочку нашли, на груди у нее висел мешочек с документами. Там же лежало письмецо, написанное ее матерью и адресованное незнакомому доброму человеку, который отыщет Ханнелору, если с ее мамой что-то случится. Пусть он позаботится о ребенке, Господь не забудет его доброту.
Окрестности больших городов Августу не по душе. Огромные уродливые торговые центры с необозримыми парковками. Автосалоны, норовящие переплюнуть друг друга в рекламных слоганах. Рестораны быстрого питания, куда Август ни ногой. Большей частью он берет с собой бутерброды, правда сделанные не так заботливо, как при жизни Труды. Сейчас он еще не проголодался.
Надо сосредоточиться на пригородной автостраде, где движение год от года все интенсивнее, на стройках, которым конца нет, они только меняют местоположение. На пробках, которые из-за них возникают и затягивают рейс. Август хранит спокойствие. Он человек терпеливый. У тебя ангельское терпение, частенько говорила ему Труда. Он никогда не выходит из себя. И коллеги это ценят. Иногда, наверно, считают его немножко занудливым. Да скажи ты хоть что-нибудь, подталкивали они его поначалу, когда сидели все вместе в обеденный перерыв. Но что говорить-то? На жену жаловаться? Рассказывать о расставании с нею? Сетовать на ссоры с детьми? Детей они не имели, так вышло, это им с Трудой даже обсуждать не пришлось. Все у них было. А когда два года назад Труда умерла, он тем более ни с кем не Мог говорить.
Ханнелорочка занимала самую маленькую палату, одна, и все принимали это как должное. Бурно и бесконечно обсуждая собственные болезни, результаты анализов, возможные сроки выписки, о Ханнелорочке они не упоминали никогда. Словно ее и не было. Только Лило, конечно же, составляла исключение. Августу вовсе не нравилось, когда Лило шла в палату Ханнелорочки, он знал, что она поет ей песни или читает вслух. Знал и что ему заходить туда нельзя. Так продолжалось, пока однажды старшая сестра не вызвала Лило в коридор, прямо посреди чудесной песни «Вышел месяц», даже до конца допеть не позволила, велела выйти и выслушать, что визиты к Ханнелорочке надлежит сию же минуту прекратить. Разве Лило неизвестно, как тяжело больна эта девочка, как заразна. Неужели ей хочется подхватить новую инфекцию?
Нет, этого Лило не хотела. Но ведь нельзя же вот так просто бросить Ханнелорочку — что та подумает? Лило будет стоять возле двери, подальше от Ханнелорочкиной койки, где чахоточные бациллы, понятно, кишмя кишат. Именно так она и делала, что бы там ни говорила старшая сестра. Знаете, сказала Лило как-то под вечер, какая у Ханнелорочки любимая присказка? «Ах, дружочек, три конфетки в кулечек». Но у них-то и трех конфеток для нее не было. Когда Лило с ней прощалась, девочка говорила: «Бог с тобой, катись колбасой». Мамаша у нее, видно, шутница была, сказала старшая сестра. Вскоре сестра Ильза отказалась брать у Ханнелорочки кровь, и сестра Эрика тоже заявила, что не в состоянии ввести иглу в эту тоненькую ручку. А значит, Лило не могла считать с пробирки очередное РОЭ Ханнелорочки, но, пожалуй, в этом уже не было нужды. Так Лило сказал Харри. Она расстроилась. Но гулять с Харри все равно ходила.