Августовская жара
Шрифт:
Мне казалось, что то был один из самых замечательных дней в моей жизни, и поскольку те события все еще свежи в моей памяти, я бы хотел как можно точнее отобразить их на бумаге.
Для начала позвольте представиться — меня зовут Джеймс Клэренс Уизенкрофт.
Мне сорок лет, здоровье у меня прекрасное, и я даже не припоминаю, когда в последний раз болел.
По профессии я художник, хотя и не особенно преуспевающий, однако то, что приносят мне мои черно-белые работы, вполне удовлетворяет все необходимые потребности.
Моя единственная родственница —
В это утро я позавтракал в девять часов, после чего стал просматривать утреннюю газету и, попыхивая трубкой, надеялся отыскать в ней какой-нибудь достойный моего карандаша сюжет.
Несмотря на распахнутые окна и двери, в комнате стояла невыносимая духота, и мне неожиданно пришла в голову мысль, что самое прохладное и удобное место поблизости сейчас — это дальний уголок городского бассейна. Однако тут меня посетила идея.
Я начал рисовать, да так увлекся, что совершенно забыл про обед и оторвался от листа бумаги, лишь когда часы на Сен-Джуд пробили четыре раза.
Я был уверен в том, что для столь поспешной работы результат оказался очень удачным — эскиз действительно получился прекрасный.
На нем был изображен преступник в тот самый момент, когда судья несколько секунд назад огласил ему приговор. Человек на скамье подсудимых был очень крупный, попросту невероятно толстый. Жир слоями свисал у него из-под подбородка, слоями лежал на громадной, хотя и коротковатой шее. Он был чисто выбрит (точнее сказать, несколько дней назад он был чисто выбрит) и почти лыс. Он стоял перед скамьей подсудимых и короткими, неуклюжими пальцами сжимал край барьера; взгляд его был устремлен в пространство прямо перед собой. При взгляде на выражение его лица складывалось впечатление, что он испытывает не столько ужас, сколько полнейшее потрясение, абсолютный упадок сил.
Казалось, в этом человеке не было ничего прочного и способного удерживать всю эту гору мяса.
Я скрутил эскиз в трубочку и, сам не зная зачем, сунул его в карман. Затем с редким ощущением счастья, которое обычно наступает одновременно с осознанием качественно выполненного дела, я вышел из дому.
Кажется, я намеревался позвонить в Трентон, потому что припоминаю, как шел по Литтон-стрит, а на углу с Гилкрайстроуд, где велись работы по прокладке новой трамвайной линии, свернул направо.
Далее в моей памяти остались весьма смутные воспоминания относительно того, как я шел. Единственное, что я хорошо запомнил, это нестерпимый жар едва ли не осязаемыми всем телом волнами исходил от пыльного асфальтового тротуара. Я с негодованием ждал, когда же из тяжелых, медного цвета облаков, низко зависших над западной частью города, хлынет обещанный дождь.
Так я прошагал, наверное, миль пять или шесть, пока меня из этих бесплодных мечтаний не вывел какой-то мальчуган, спросивший, который час.
Было без двадцати минут семь.
Ответив ему, я наконец начал что-то соображать относительно того, где нахожусь. Я обнаружил, что стою перед воротами, за которыми простирался двор, окруженный полоской иссохшей земли с произраставшими на ней пурпурными левкоями и багровой геранью. Над входом была укреплена табличка с надписью:
ЧАРЛЬЗ АТКИНСОН.
СКУЛЬПТОР-МОНУМЕНТАЛИСТ.
РАБОТЫ ПО АНГЛИЙСКОМУ И ИТАЛЬЯНСКОМУ МРАМОРУ
Из самого сада доносились веселый свист, шум ударов молотка и холодные звуки соприкасавшейся с камнем стали.
Поддавшись неожиданному импульсу, я вошел.
Спиной ко мне сидел мужчина, усердно трудившийся над глыбой причудливо исполосованного прожилками мрамора. Заслышав мои шаги, он обернулся, и я остановился как вкопанный.
Это был тот самый человек, которого я нарисовал и чей портрет сейчас лежал в моем кармане.
Он сидел, громадный, слоноподобный, и по его голому черепу стекал пот, который он утирал красным шелковым платком. И хотя это было то же самое лицо, выражение его сейчас виделось мне совершенно иным.
Он с улыбкой поприветствовал меня как старого друга и пожал мне руку.
Я извинился за вторжение.
— Снаружи так печет, что кажется, будто все вокруг светится, — проговорил я, — Ваше место представляется мне оазисом во всей этой дикости.
— Не знаю, как в оазисе, — ответил он, — но действительно жарко, чертовски жарко. Садитесь, сэр!
Он указал на край надгробия, над которым работал, и я присел.
— Красивый камень вам удалось раздобыть, — сказал я.
Он покачал головой, — Отчасти так оно и есть, снаружи поверхность такая, что лучше трудно и вообразить. Но сзади довольно большая трещина, хотя вы, видимо, ее не заметили. Из такого куска мрамора никогда ничего путного не получится. Сейчас, в такую жару, конечно, ничего не заметно, но подождите, когда настанут холода. Ничто так не помогает обнаружить в камне дефект, как сильный мороз.
— Так зачем же он вам? — спросил я.
Мужчина разразился хохотом.
— Ни за что не поверите, если я скажу, но я готовлю его на выставку. Это действительно так. Художники устраивают свои выставки, есть они и у бакалейщиков, даже у мясников. И у нас тоже есть свои. Вы же знаете, всякая маленькая вещица заканчивает свой путь в виде надгробия.
Он пустился в разговор о мраморе, о том, какой его сорт лучше выносит ветер, а какой дождь, с каким легче работать; затем переключился на свой сад и поведал, какой новый сорт гвоздик недавно приобрел. И при этом постоянно ронял инструменты, вытирал блестящую лысину и проклинал жару.
Я испытывал неловкость и говорил поэтому мало. Было в этой встрече с ним что-то неестественное, даже жутковатое.
Поначалу я пытался было убедить себя в том, что я где-то видел его раньше, что его лицо, совершенно незнакомое мне, должно находиться в каком-то потаенном уголке моей памяти, хотя все это время я знал, что занимаюсь лишь тщеславным самообманом.
Мистер Аткинсон закончил свою работу, сплюнул на землю и встал со вздохом облегчения.
— Ну вот! Что скажете? — спросил он с явной гордостью в тоне.