Автомат
Шрифт:
Людвиг заметил, как Фердинанд внезапно побледнел, однако по прошествии нескольких секунд вновь повторил свой вопрос и незамедлительно получил ответ. Натянуто улыбаясь, Фердинанд сказал собравшимся:
– Господа, могу уверить вас, что честь турка спасена хотя бы в моих глазах. Однако пусть оракул сохранит свою тайну, увольте меня от расспросов.
Как ни старался Фердинанд скрыть свое внутреннее волнение, оно слишком очевидно сказывалось в его стараниях быть веселым и непринужденным. Если бы даже турок в то утро давал самые что ни на есть поразительные и точные ответы, то все равно компанией не овладело бы такое странное жутковатое чувство, причиной которого послужила явная взволнованность Фердинанда. Всю веселость как рукой сняло, вместо связного разговора слышались лишь отдельные отрывочные реплики, и все поспешили разойтись в полнейшем расстройстве чувств.
Фердинанд, едва только они остались вдвоем, сказал Людвигу:
– Друг мой! Не скрою от тебя, турок заглянул в сокровенную тайну моей души, он ранил меня, и боль моя не пройдет, пока прорицание его не исполнится, принеся мне предреченную гибель.
Людвиг бросил удивленный, пораженный взгляд на своего приятеля, однако Фердинанд продолжал:
– Вижу теперь, вижу ясно, что незримое существо, сообщающееся с нами через посредство турка, подчинило себе такие энергии, которые магически царят над самыми тайными, скрытыми ото всех нашими мыслями, и вполне может быть так, что эта чуждая нам
– Должно быть, ты спросил нечто совсем особенное, - отвечал Людвиг.
– А может быть, ты вкладываешь значение в двусмысленный ответ оракула и приписываешь мистической силе совершенно постороннего человека - если только он обращается к нам через посредство турка - то, что объясняется лишь капризом случая и только по странному совпадению напоминает нечто дельное и глубокое.
– Ты в этот момент, - перебил его Фердинанд, - противоречишь тому, с чем согласятся все без исключения, стоит только завести разговор о так называемом случае. Но чтобы ты знал и почувствовал, до какой степени я взволнован и потрясен услышанным, мне надо поведать тебе эпизод из своей жизни, о котором я прежде никому не рассказывал. Это было не теперь, а несколько лет назад. Я как раз возвращался в Б. из отцовского поместья, расположенного в Восточной Пруссии. В К. я повстречал молодых курляндских дворян, которые тоже направлялись в Б. Мы отправились вместе в трех каретах, на почтовых, и ты можешь вообразить себе, что когда молодые люди - в них бурлят соки, кошельки их туги - пускаются в мир, то их веселость достигает пределов какой-то дикой необузданности. Кому-нибудь в голову приходит нелепица, и ее тут же с восторгом претворяют в дело; так, вспоминаю, что по прибытии в M., a дело было в самый полдень, мы разграбили у почтмейстерши весь запас ее ночных чепчиков и, не обращая ни малейшего внимания на ее протесты, украсились похищенным добром; с трубками во рту мы невозмутимо прохаживались у ворот станции, так что народ сбегался со всех сторон, чтобы поглазеть на такое зрелище. Наконец весело протрубили почтальоны, и мы уехали. В таком бьющем через край веселом настроении мы прибыли в Д. и здесь решили задержаться на несколько дней, потому что местность там необычайно красива. Всякий день мы совершали какую-нибудь веселую прогулку; так, в один день мы допоздна пробродили по Карлсбергу и его окрестностям, а когда вернулись на постоялый двор, то нас уже ждал прекрасный пунш, который мы заблаговременно заказали. Морской воздух пропитал нас до мозга костей, так что мы не заставили себя упрашивать и накинулись на пунш, - я хоть и не был пьян, но сердце у меня стучало как молот и кровь кипела словно огненная лава. Когда я наконец бросился на постель в своей комнате, то несмотря на всю усталость не мог по-настоящему уснуть, - скорее, я впал в некое состояние дремоты, в котором видел и слышал все, что происходило вокруг. Мне померещилось, будто в соседней комнате кто-то вполголоса разговаривает, и наконец ясно различил голос мужчины, который сказал: "Ну так и спи, а в положенный час будь готова!" Дверь отворили, потом закрыли, и наступила глубокая тишина, которую вскоре нарушили еле слышные аккорды фортепиано. Ты ведь знаешь, Людвиг, какое волшебство заключают в себе звуки музыки, когда они плывут в тишине ночи. И мне почудилось, будто некий кроткий дух обращается ко мне в этих звуках, я целиком предался их благотворному воздействию, полагая, что за аккордами последует нечто связное, какая-нибудь фантазия или иная музыкальная пьеса, однако как же был я поражен, когда вдруг услыхал неземной голос - женщина пела, мелодия ее песни глубоко трогала душу, а слова были такие:
Mio ben ricordati
s'avvien ch'io mora,
quanto quest' anima
fedel t'amo.
Lo se pur amano
le freddi ceneri
nel urna ancora
t'adorero*.
______________
* Помни обо мне, когда придет мне пора умирать, помни, как любит тебя преданная душа. Если способен любить хладный прах, и в урне могильной буду почитать тебя (ит.).
Как же мне сказать тебе о том неизведанном чувстве, которое пробуждали во мне эти звуки, протяжные - нараставшие и таявшие, как хотя бы объяснить тебе мои чувства, о которых я даже не догадывался прежде. Мелодия своеобразная, ни на что не похожая, какой я никогда в жизни не слышал, - не мелодия, а воплощенная меланхолия, сама глубокая, блаженная меланхолия страстной любви, - голос, который выпевал ее с простыми украшениями, то поднимался вверх и тогда звучал подобно хрустальным колокольчикам, то опускался вниз, замирая на вздохах безнадежной тоски, - несказанное чувство блаженного восторга пронизало мою грудь. Щемило душу, боль бесконечного томления приводила меня в дрожь, дыхание замирало, и все мое существо погружалось в неземное сладострастие - его не выразить, не передать словами. Я боялся шевельнуться, вся душа моя, все бытие мое обратилось в слух. Давно уж отзвучала песня, и тут чрезмерное напряжение разрешилось потоком слез, который, казалось, грозил уничтожить, грозил смыть меня с лица земли. Наконец сон овладел мною, и когда я вскочил на ноги при резком звуке почтового рожка, то в комнату светило утреннее солнце, а во мне жило чувство, что во сне, лишь во сне я прикоснулся к величайшему счастью, приобщился величайшего блаженства, какое только существует для меня на земле.
Было так: прекрасная, цветущая девушка вошла в мою комнату - она-то и пела, а тут она сказала мне голосом несказанно нежным и сладостным:
– Так ты не узнал меня, милый, милый Фердинанд! А я-то всегда была уверена, что стоит мне запеть и я опять буду жить в тебе, в одном тебе, потому что ведь каждый звук моей песни хранился в твоей груди, он и должен был прозвучать для тебя в моем взгляде!
Невыразимый восторг овладел всем моим существом, когда я увидел в девушке возлюбленную моей души, - с раннего детства я носил образ ее в сердце, и только недобрая судьба разлучила меня с нею. А теперь я обрел ее вновь на вершине счастья, и это моя страстная любовь зазвучала мелодией неизбывной тоски, бесконечного томления, это наши взоры обратились в великолепные звучания, протяжные, нараставшие, которые сливались вместе словно потоки огненной лавы...
Но теперь я бодрствовал и должен был честно признаться себе, что никакие воспоминания детства не связывались у меня с этим очаровательным образом, с этой девушкой, - я видел ее впервые в жизни. За окном послышались громкие речи, брань - я механически сорвался с места и поспешил к окну: пожилой, хорошо одетый человек переругивался со служащими, которые расколотили что-то в его изящной карете. Наконец поломку исправили и пожилой человек крикнул: "Все в порядке, можем трогаться". Тут я заметил, что из соседнего со мною окна высовывалась женская головка, теперь же, услышав слова, она отпрянула назад, так что я не успел рассмотреть ее лицо в глубоко надетой дорожной шляпке. Выйдя из дверей дома, она повернула голову и посмотрела в мою сторону. Людвиг! Это же была она, это она пела, это она явилась мне в сновидении - луч небесных очей коснулся меня, и мне померещилось, будто хрустальный звук пронзил мою грудь словно кинжал, я физически ощутил боль, все мои нервы задрожали, и я словно окаменел в невыразимом блаженстве. Минута, и она сидела в карете, почтальон затрубил в рожок, его веселый напев словно издевался и торжествовал надо мной. Мгновение, и они завернули за угол, исчезнув из глаз. А я по-прежнему стоял у окна, сам не свой, тут курляндские спутники ввалились в комнату, они зашли за мной, отправляясь в очередную увеселительную поездку, но я молчал... Они сочли, что я заболел, но разве я мог проронить хотя бы слово обо всем испытанном мною!.. Я и не осведомился о том, кто жил в комнате рядом со мной, и ни о чем не спросил, потому что мне показалось, что любое слово постороннего человека ранит нежную тайну моего сердца, мое неземное видение. Отныне, думалось мне, я всегда буду носить образ ее в сердце и никогда не изменю той, что стала вечной возлюбленной моей души. Даже если больше никогда ее не увижу!.. А ты, сердечный друг, ты ведь хорошо понимаешь мое тогдашнее состояние и не осудишь меня за то, что я не предпринял ничего для того, чтобы хотя бы что-то разузнать о ней... Общество разбитных курляндцев мне совсем осточертело, не успели они и глаза протереть, как в один прекрасный день я уже летел в Б.
– к месту своего назначения. Ты ведь знаешь, что я с детских лет недурно рисовал. В Б. я серьезно занялся миниатюрной живописью под руководством хороших учителей и в очень короткое время добился того, что, собственно, и составляло цель моих занятий, - я написал портрет моей незнакомки, и он получился очень похожим. Я рисовал ее тайно, при закрытых дверях. Ни один глаз человеческий никогда не видел этого портрета, потому что я даже заказал для другого портрета оправу точно таких же размеров, потом с некоторым трудом вставил в нее портрет своей возлюбленной и с тех пор, не снимая, ношу его у себя на груди.
И вот сегодня впервые в жизни я рассказал об этом блаженнейшем мгновении своей жизни, а ты, Людвиг, - единственный, кому я поверил свою тайну!.. Но сегодня же, сегодня враждебная сила проникла в мою душу... Подойдя к турку, я спросил его в мыслях о возлюбленной моего сердца: "Испытаю ли я вновь самое счастливое мгновение в моей жизни?" Ты заметил, что турок ни за что не хотел отвечать, но поскольку я настаивал, он наконец произнес: "Глаза смотрят в грудь твою, но мешает им гладкое золото, поверни портрет другой стороной!" Могу ли я выразить чувство, которое дрожью отозвалось во всех моих членах?.. Ты, конечно, заметил, как я взволнован. Ведь портрет у меня на груди располагался именно так, как сказал турок; я незаметно обернул его другой стороною и повторил свой вопрос, тогда фигура мрачно произнесла: "Несчастный! В тот миг, когда ты увидишь ее вновь, ты утратишь ее навеки!"
Людвигу хотелось утешить друга, погрузившегося в глубокие думы, но тут к ним подошли знакомые и разговор был прерван.
Слух о новом таинственном прорицании турецкого мудреца разошелся по городу, и все терялись в догадках, что за пророчество могло так взволновать отнюдь не суеверного Фердинанда; его друзей преследовали расспросами, и, чтобы спасти друга от такой напасти, Людвигу пришлось сочинить целую замысловатую историю, которой верили тем охотнее, что она совсем не была похожа на правду. Та самая компания, которой удалось уговорить Фердинанда, чтобы тот посетил чудесного турка, собиралась обыкновенно один раз в неделю - на следующей неделе тут неумолчно толковали о турке, тем более что каждому хотелось услышать от самого Фердинанда, что же такое повергло его в мрачное настроение, которое он напрасно пытался скрыть от других. Людвиг живо чувствовал, сколь велико потрясение, испытанное другом в тот момент, когда оказалось, что чуждой, враждебной силе известна тайна фантастической любви, свято хранимой в его сердце. Как и Фердинанд, Людвиг твердо уверовал в том, что для этой ужасной силы, способной провидеть сокровенные тайны, не составляет секрета и сама связь будущего с настоящим. Поэтому Людвиг не мог не верить в изречение оракула и возмущался лишь тем, что враждебная сила не пощадила его друга и выдала ему страшную судьбу, что грозила ему. Поэтому Людвиг решительно встал в оппозицию к многочисленным поклонникам искусно построенного автомата, и всякий раз, когда кто-нибудь замечал, что движения фигуры особенно впечатляют своей полнейшей естественностью и что пророческий смысл ответов благодаря этому лишь возрастает, категорически утверждал, что как раз закатывание глаз и ворочание головой кажется ему у столь почтенного турка неописуемо смехотворным, - вот почему и он сам, Людвиг, своей шуткой привел в дурное расположение духа и самого создателя автомата, и то незримое существо, которое, должно быть, общается с нами через посредство турка, следствием чего и было множество пустых и малозначащих ответов, которые были доведены тогда до сведения публики.
– Должен признаться, - добавлял Людвиг, - что, как только я переступил порог комнаты, фигура сразу же живо напомнила мне изящного, искусно сделанного щелкунчика, которого кузен подарил мне на рождество, когда я был еще совсем маленьким. У щелкунчика была смешная рожица, и когда ему приходилось колоть очень твердые орехи, он заводил свои большие навыкате глаза, так уж он был устроен, и вот эти движения глаз придавали фигурке маленького человечка нечто уморительное. Я часами играл им, и карлик превращался в моих руках в волшебную мандрагору. Впоследствии даже и самые совершенные куклы казались мне безжизненными и неповоротливыми в сравнении с моим великолепным щелкунчиком. Мне много понасказали о разных чудесных автоматах, которые хранятся в Данциге, в тамошнем арсенале. Под впечатлением этих рассказов я и отправился в арсенал, когда несколько лет тому назад очутился в Данциге. Я вошел в зал, и тут солдат в старинном немецком мундире решительно зашагал в мою сторону, а затем выпалил из ружья, так что эхо выстрела гулко разнеслось под высокими сводами здания. Немало было шутейных неожиданностей в том же духе, отчасти я их позабыл, но наконец меня привели в зал, где на троне, в окружении придворного штата, восседал сам бог войны, ужасный Маворс. Бог сей восседал на троне в весьма гротескном одеянии, а трон был украшен всевозможным оружием, воины и телохранители обступали его со всех сторон. Когда мы приблизились к трону, заиграли барабаны, трубачи пронзительно задудели в свои трубы, шум и какофония были таковы, что хоть закладывай уши. Я заметил, что оркестр его величества был недостоин бога войны, и все согласились со мною. Наконец перестали колотить в барабаны и дудеть, а вместо этого телохранители принялись крутить шеями и стучать о землю алебардами, пока наконец бог войны не вскочил с места (прежде этого он вдоволь повращал глазами влево и вправо) и не надумал прямиком отправиться к нам. Но это только так показалось, он постоял-постоял, да и опять сел, опять немножко постучали и погудели, и наконец все вновь погрузилось в прежнюю деревянную тишь да гладь. Я рассмотрел все автоматы и, выходя из арсенала, сказал себе: "А все-таки мой щелкунчик был лучше!" Теперь же, господа, поглядев на мудрого турка, я и вслух скажу: "А все-таки мой щелкунчик был лучше!"
Все долго смеялись рассказу, однако сошлись на том, что взгляд Людвига на эти вещи скорее занятен, чем правдив, - ведь не говоря уж об уме, который нередко сквозит в ответах автомата, весьма чудесна сама связь турка со скрытым человеческим существом, которого никак не удается обнаружить, тогда как это-то существо и говорит, и управляет движениями фигуры; во всяком случае, все в целом - шедевр механики и акустики.
Этого не мог не признать и Людвиг, и тогда все в один голос стали славить заезжего мастера. Тут поднялся с места один пожилой уже человек, который обыкновенно молчал и на сей раз тоже не вмешивался в разговор, - он и вообще, когда хотел что-нибудь сказать, то, встав со стула, говорил хотя не долго, но по существу. И вот он, с привычной для него учтивостью, начал так: