Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Я пошел в казарму, лег спать. Только заснул, кто-то тормошит. Открыл глаза – старшина де Голль:
– Войнович, вставай, пойдешь на уборку территории.
– Какой территории, – возразил я, – я же всю ночь не спал.
– Войнович, я приказываю: вставай и иди убирать территорию.
– Иди сам убирай. – Я повернулся на другой бок и закрыл глаза.
Старшина вышел и тут же вернулся со словами, что меня вызывает командир роты. Тут сопротивляться бесполезно. Встал, пошел к Догадкину:
– Товарищ майор, курсант Войнович явился по вашему приказанию.
Догадкин начал сурово:
– Войнович, ты почему не исполняешь обязанности старшины?
– Товарищ майор, вы же знаете, что я всю ночь…
– Устал? – перебил он меня, и в голосе полное сочувствие.
– Устал, –
– Ну ладно, – говорит майор, растрогавшись, – пойди, поспи пару часиков.
Я ушел и спал, больше уже не будимый старшиной до самого вечера.
Таким был майор Догадкин, простой человек, прошедший всю войну. Мог бы озлобиться, ожесточиться, но остался простым и добрым человеком, чем люди военные не часто отличаются. Но иногда все-таки хотел показать, что он может быть строгим.
Потом я стал говорить, что меня освободили из-под ареста, потому что есть приказ: курсантов не сажать на гауптвахту, чтобы они не отставали в учении. Я слышал, что так говорили, и сам повторил слышанное. Какой-то стукач майору мои слова донес. Однажды, явившись на вечернюю поверку, что он делал редко, майор приказал:
– Курсант Войнович, выйти из строя!
Я вышел.
Он:
– Товарищи курсанты! Курсант Войнович говорит, что я, майор Догадкин, не имею права его, курсанта Войновича, посадить на гауптвахту. Так вот, чтобы он не сомневался, – двое суток строгого ареста.
И меня – опять на гауптвахту. На этот раз я к аресту подготовился. Почитал внимательно устав караульной и гарнизонной службы. Выяснил, что, во-первых, на строгой гауптвахте запрещено работать. А во-вторых, в камере должна быть температура не ниже 16 градусов, а если ниже, то должна выдаваться шинель. И еще обязательно выдается топчан. На гауптвахте читать запрещается, но в порядке исключения разрешается читать политическую литературу… Перед тем как отправиться в камеру, я набрал в библиотеке несколько томов Ленина и Сталина и еще устав. И снял градусник в казарме.
Приходит за мной Потапов. «Собирайся, пойдем на «губу». Я говорю: «Хорошо». И беру шинель. Он: «Куда шинель?» Я говорю: «Вот устав, смотрите… 16 градусов… И на ночь в любом случае выдается шинель…» Он: «Хорошо». Беру книги. Он: «Куда книги?» Я говорю: «Политическая литература. Ленин и Сталин. Вы против?» Короче, он меня ведет, встречает другого командира взвода, и тот спрашивает: «Ты что, его в библиотеку ведешь?»
Неуставные отношения
Дедовщины у нас не было, потому что не было «дедов». Мы все были ровесники и все одного года призыва. Портянки чужие не стирали и сапоги не чистили. По уставу, как нам объясняли, командиры в некоторых случаях имели право нас бить, но я таких случаев не помню, не считая того, когда Потапов, которому я чем-то не угодил, ударил меня кулаком в бок. И я немедленно ответил ему тем же.
– Ты что? – опешил он.
– А вы что? – спросил я.
– Я пошутил, – сказал он.
– Я тоже, – сказал я.
Тем дело и кончилось.
Еще старшина де Голль пробовал превысить свои полномочия. Однажды он объявил мне за что-то наряд вне очереди и приказал вымыть пол в комнате, которую он делил с каптерщиком Трофимовичем. Я взял ведро и тряпку, вошел в комнату. Вижу, там разгром после вчерашней пьянки. Старшина уже встал, а жирный Трофимович еще лежит. Рядом на табуретке – полбутылки водки и остатки закуски. Пустая бутылка валяется на полу. На полу же – растоптанные окурки. Я посмотрел, ведро с водой перевернул, тряпку бросил и ушел. И никто меня за это наказать не посмел.
Другой эпизод требует объяснения. Не знаю, как сейчас, а в мое время в армии особое внимание уделялось начальством заправке постелей. Они все должны быть заправлены по единому образцу. Подушки взбиты, простыни широкой полосой окаймляют ту часть постели, где ноги, полотенце, сложенное треугольником, лежит ближе к подушке, и все эти элементы – подушки, полосы, полотенца – если посмотреть сбоку, должны на всех койках составлять ровную линию. А у нас в школе еще придумали, что постель должна быть идеально ровной, с прямыми углами. Для чего всем выдали по два двухметровых шеста, квадратных в сечении. Утром мы эти шесты запихивали справа и слева под одеяло, а на ночь ставили у изголовья. Обычно после команды «подъем» я, как и другие, через сорок секунд уже стоял в строю. Но однажды замешкался, вбежал старшина и сдернул меня за ногу на пол. Я упал и зашиб локоть. Разозлился, схватил шест и погнался за старшиной. И он на виду у всей роты бежал по всему коридору и укрылся в каптерке. И опять мне за это ничего не было…
Армия – та же тюрьма
В конце 50-х мы с моим другом, ныне покойным Камилом Икрамовым, сравнивали лагерную жизнь с армейской и пришли к согласию, что большой разницы нет. Моя служба в армии была лишением свободы на срок, достойный матерого рецидивиста. Четыре года за колючей проволокой, без увольнительных, без свиданий с родными, без надежды на досрочное освобождение. Мало того, что все время внутри территории, огороженной и охраняемой, так еще и сплошные ограничения и запреты. Нельзя ходить одному, а только строем и только с песней. Если один, то должен иметь при себе бумагу за подписью командира, что рядовой такой-то направляется туда-то с такой-то целью. Бляха, пуговицы и сапоги должны быть надраены, подворотничок подшит, а если нет, накажут. Постель надо заправлять так, а не эдак. Нельзя лечь пораньше и встать попозже. Каждого встречного с лычками на погонах или звездами следует прилежно приветствовать. Всегда быть бдительным не в смысле разоблачения возможных шпионов, а как бы не пропустить какого-нибудь самодура, который придерется к тому, что младший по званию не сразу отдал ему честь. Принудительная служба в армии есть форма рабства, и это не частное мнение, а факт. Нам настойчиво вдалбливали убеждение, что дисциплина в Советской армии держится на высокой сознательности. На самом деле в сознательность нашу никто ни на грош не верил, и дисциплина держалась только на страхе – получить наряд вне очереди, загреметь на «губу», попасть в дисциплинарный батальон, где, по рассказам, вообще уже никакой жизни нет. И именно потому, что жизнь так строго и неоправданно регламентирована, человеческое естество против этого регламента протестует. А поскольку в армии цивилизованные формы протеста (голодовки, забастовки, демонстрации) никак невозможны, то возникает почва для таких крайних форм, как дезертирство. Но на такое безнадежное дело решаются только самые отчаянные или сумасшедшие. Нормальный же человек на это не идет, но душа-то все равно протестует, и его так и подмывает преступить все запреты, нарушить все предписания и сделать все, чего делать нельзя. Вот и я не упускал возможности сделать то, чего делать нельзя, и при этом никаких угрызений совести не испытывал.
Еще один американский шпион
Обычно я просыпался за минуту до подъема. А тут меня разбудила команда: «Рота, подъем!» Я удивился: неужели заспался? Спросил у Генки, который час. Он сказал: полшестого. Подъем за полчаса до положенного времени бывал и раньше, когда объявлялась учебная тревога. Но тогда все вскакивали и, одеваясь на бегу, неслись к пирамиде с оружием. А тут просто: «Рота, подъем!» Я вышел в коридор, спросил у дневального, в чем дело.
– Не знаю. Пришел Дикий, говорит: «Поднимайте роту». Я спросил, надо ли объявлять тревогу. «Нет-нет, – говорит, – не надо. Просто подъем, и все»…
Появился старшина. Я с тем же вопросом к нему. Он пожал плечами. Обошел казарму и сказал:
– Всем оправиться, умыться, и через десять минут построение на плацу.
Когда строились, там уже стояли Ковалев и Догадкин. Старшина подбежал к Ковалеву:
– Товарищ подполковник…
– Ведите роту в столовую, – прервал его Ковалев.
Шли тихо, без песен. Быстро поели. Вернулись в казарму.
– Ждите новой команды, – приказал старшина. – Разойдись!
Разошлись. Все как-то странно, таинственно и загадочно. Зачем будили раньше времени, если никуда не торопимся?