Азиаде
Шрифт:
…Пусть воет зимний ветер, пусть декабрьские шквалы сотрясают засовы дверей и решетки на окнах.
Охраняемые тяжелыми железными затворами, целым арсеналом заряженного оружия, да еще и неприкосновенностью турецкого жилища, мы сидим перед медной жаровней… Маленькая Азиаде, как нам здесь хорошо!
ЛОТИ – СВОЕЙ СЕСТРЕ, В БРАЙТБЕРИ
Дорогая сестренка!
Я был жесток и неблагодарен, не написав тебе раньше. Я огорчил тебя, судя по твоему письму. К несчастью, все, что я тебе написал, – правда; я продолжаю думать по-прежнему, и я не могу утишить боль, которую
Я верю, что ты меня любишь; твои письма доказали бы мне это, даже если бы у меня не было других доказательств. Я тоже люблю тебя, и ты это знаешь.
Мне следовало, считаешь ты, проявить интерес к чему-нибудь доброму и благородному, хоть что-то принять близко к сердцу. Но у меня уже есть цель, цель, которую я сам перед собой поставил; это заботы о моей дорогой матушке. Ради нее я притворяюсь веселым и храбрым; к ней обращена добрая и разумная сторона моего существа. Для нее я – Лоти, морской офицер.
Я согласен с тобой, нет ничего более отвратительного, чем старый развратник, который расстается с жизнью опустошенный и изнуренный, всеми покинутый. Но я никогда не буду таким: когда я почувствую, что сдаю, что я уже немолод и нелюбим, тогда я исчезну.
Однако ты меня не поняла: если я исчезну, это будет значить, что я мертв.
Вернувшись к вам, я сделаю для вас, для тебя все, на что я только способен. Когда я окажусь среди вас, мои мысли изменятся; если бы вы нашли мне молодую девушку, которую вы полюбили бы, я тоже постарался бы ее полюбить и остановиться из любви к вам на этом чувстве.
Поскольку я уже рассказывал тебе об Азиаде, я могу добавить, что она приехала. Она любит меня всей душой и не думает о том, что я могу решиться ее покинуть. Самуил тоже вернулся; они окружают меня такой любовью, что я забываю прошлое, забываю неблагодарных, а также отчасти и отсутствующих…
Скромный поначалу дом Арифа-эфенди мало-помалу становился все более роскошным: персидские ковры, занавеси из Смирны, [65] фаянс, оружие. Все эта предметы появились у меня постепенно, ценой немалых усилий; такой способ пополнения обстановки придает ей особую прелесть.
65
Смирна – старое название турецкого города Измира.
Рулетка снабдила нас драпировками из голубого атласа, вышитого красными розами, отслужившими свое в каком-нибудь серале; стены, еще недавно голые, теперь обиты шелком. Эта роскошь, поселившаяся в лачуге, кажется фантастическим видением.
Азиаде тоже приносит каждый вечер какой-нибудь новый предмет; дом Абеддина-эфенди – это склад старинных драгоценных вещей, и жены, по словам Азиаде, имеют право черпать из запасов своего хозяина.
Она заберет все обратно, когда сказка кончится, а то, что было моим, продадут.
Кто вернет мне мою жизнь на Востоке, свободную жизнь на свежем воздухе, долгие прогулки без цели, кто вернет мне шум и гам стамбульских улиц?
Выйти утром из Атмейдана, с тем чтобы к ночи оказаться в Эюпе; с четками в руках обойти все мечети, посидеть во всех кофейнях, поглазеть на все гробницы, мавзолеи и бани; выпить турецкого кофе из микроскопических синих чашечек на медных подставках; греться на солнце и потихоньку посасывать кальян; болтать с дервишами или прохожими; быть самому частицей этой картины, исполненной движения и света; быть свободным, беззаботным и безвестным и думать о том, что вечером ваша возлюбленная будет поджидать вас в вашем доме…
Каким славным попутчиком был мне во время этих прогулок Ахмет – это дитя улицы, – то веселый, то задумчивый, однако с поэтичной душой, с вечной улыбкой на устах, преданный мне до смерти!
По мере того как мы углубляемся в старый Стамбул и приближаемся к священному кварталу Эюпа и больших кладбищ, картина становится все более мрачной. Еще проглядывает синяя пелена Мраморного моря, виднеются острова и горы Азии, но прохожих все меньше и дома все печальнее; сами улицы, что несут на себе отпечаток ветхости и тайны, словно рассказывают страшные истории, дошедшие до нас из далекого прошлого.
Чаще всего до Эюпа мы добираемся глубокой ночью, поужинав в одной из маленьких турецких харчевен, где Ахмет лично следит за чистотой продуктов и наблюдает за их приготовлением.
Мы зажигаем фонари и возвращаемся домой – в наш маленький домик, такой затерянный и такой уютный, само одиночество которого составляет его очарование.
Моему приятелю Ахмету двадцать лет, по подсчетам его старого отца Ибрагима, и двадцать два года, по утверждению его старой матери Фатимы; турки никогда не знают своего возраста. Это забавный малый, небольшого роста, очень стройный. Его худое бронзовое лицо позволяет предположить в юноше некоторую хрупкость; у него маленький нос с горбинкой, маленький рот, маленькие глаза, которые то излучают печаль, то искрятся весельем и умом. Другими словами, в нем есть своеобразное обаяние.
Обычно этот странный паренек весел, как птица; о чем бы ни зашла речь, он высказывает самые неожиданные, самые комические и оригинальные суждения; у него возвышенные представления о честности и чести. Он не умеет читать; много времени проводит в седле. Сердце у него такое же щедрое, как рука: половину своих доходов он раздает старым уличным попрошайкам. Две лошади, которых он арендует, составляют все его имущество.
Ахмет потратил два дня, чтобы выяснить, кто я такой, и обещал никому не выдавать моего секрета при условии, что он и в дальнейшем останется моим доверенным лицом. Постепенно он стал держаться совсем по-свойски и завоевал себе место у камина. Верный рыцарь Азиаде, он ее обожает и заботится о ее счастье больше, чем она сама; за тем, усердно ли я служу ей, он следит со сноровкой опытного полицейского.
– Возьми меня к себе, – сказал он однажды, – на место малыша Юсуфа, а то он и нечистоплотен, и на руку нечист; ты будешь мне платить столько, сколько платишь ему, если ты вообще захочешь мне платить; я буду считаться слугой шутки ради, но останусь жить в твоем доме, и мне это будет приятно.
На следующий день я рассчитал Юсуфа, и Ахмет вступил в должность.
Через месяц, преодолевая неловкость, я предложил Ахмету две меджидии; [66] Ахмет, который был до того само терпение, пришел в ярость и разбил два стекла. На следующий день он вставил их за свой счет, и вопрос об оплате был таким образом урегулирован навсегда.
66
Меджидия – серебряная монета в 20 курушей, пятая часть турецкой лиры.