Бабаев
Шрифт:
Это и было то, чего ждал Бабаев.
– Чем хорошая? Глупая, - весело сказал он.
– Нет! Что вы?.. Единственная! Единственная ночь в моей жизни!
Нагнибеда вдруг покраснел, всхлипнул ноздрями, угловато развел правой рукой.
– Жили в норах - и вышли!.. Ведь это что? Это - крестный ход! Чуда просят... С плащаницей идут!..
– Остановился на минуту, поглядел, пригнувшись, в глаза Бабаева.
– Разве это что! Это - глупая ночь, по-вашему? Это - мистерия! Одно тело и одна душа... Это взрыв!.. Все клапаны вылетели,
У него теперь поднялось, как-то вздулось все лицо, точно кислое тесто, и это показалось смешным Бабаеву; он чувствовал углы своих губ, представлял, как они дергались, складывались в обидную усмешку, опускались.
– Всё ждали?
– не выдержал он наконец и засмеялся.
– Всё мечтали?
Он ясно вообразил, как ждал Нагнибеда, - стоял где-то в темноте у запертых дверей, согнувшись, припал к замочной скважине ухом и слушал; рот у него был открытый, глаза округлые, колени худые...
Никуда нельзя было уйти даже мыслью от того певучего, яркого, что толпилось кругом. Зяблики звонили; какие-то травы пахли; что-то колыхалось, лучилось, насквозь пронизывало тело чем-то теплым; точно забытые нежные руки гладили по щекам, и глаза - далекие глаза - мерцали и гасли.
Но сказал что-то около человек, и не слышал Бабаев.
– О чем вы?
– с усилием спросил он.
– Я говорю, что стыдно! Что вам должно быть стыдно!
– резко крикнул Нагнибеда и отбросил голову; глаза пробились прямо сквозь середину очков и не мигали.
– Мне? Нет, не стыдно, - просто ответил Бабаев.
– Как стыдно?
У него было все то же смеющееся, наблюдающее лицо; теперь оно уже отрешилось от себя, оттолкнулось и потонуло в лице Нагнибеды. Было остро любопытно осязать проступавшую сквозь кожу, сквозь мелкие морщинки щек, сквозь окна зрачков какую-то созревшую обиду.
– Вам должно быть стыдно!
– крикнул еще визгливее Нагнибеда.
– Должно быть стыдно!
– Почему?
– спросил Бабаев; посмотрел серьезно на Нагнибеду и добавил: - Стыдно?.. Да ведь стыд уже умер... должен умереть.
– Стыд - это бог, - глухо сказал Нагнибеда.
– Бог умер?
"Десятки тысяч лет жили люди", - вдруг почему-то вспомнил Бабаев. Мысль эта явилась неизвестно откуда, проскользнула, как метеор, и почему-то засветилась сквозь лицо Нагнибеды, точно была ночь и лицо его было фонарь из бумаги, а в нем, как свечка, эта мысль. Почему-то стало жутко от нее, закрытой, и захотелось ее вынуть и поставить прямо перед собой.
– Десятки тысяч лет жили люди, - сказал он вслух, - и все-таки есть еще стыд? Быть не может!
Он сказал это тихо и медленно и в то же время, наблюдая лицо Нагнибеды, видел (в первый раз увидел) залезшие в рот жидкие, обмокшие желтые усы; от этого все лицо его показалось желтым, волосатым, как мохнатая гусеница.
– Я десять лет изучаю, работаю над этим, - взмахнул рукою Нагнибеда, а вы так сразу, с маху...
– Что изучаете?
– Стыд... и совесть... Стыд и совесть, - отчетливо повторил Нагнибеда.
– Это не одно и то же... Это только родственные понятия.
– Эти люди ночью сошлись - значит, потому что существует еще стыд и совесть?
– Да!
– мотнул головою Нагнибеда.
– Потому что не звери, что хотят чуда, - вот почему!.. Зачем вы смеетесь?
Нарцис лежал около, положив голову на лапы; то закрывал глаза - дремал, то открывал снова; ежился, вздрагивал от каких-то желтых, кружившихся над ним мух; вдруг подымал голову и так гордо и снисходительно смотрел то на хозяина, то на этого длинного чужого человека, что Бабаеву становилось обидно, и он замахивался на него ногою. Нарцис жмурился и покорно пригибал голову к лапам.
– Подъем - это чудо!
– уже кричал Нагнибеда.
– Без подъема - будни, подъем - праздник, чудо!.. Чтобы всем понять, чтобы всем сказать, нужен подъем!
– Чудо - это тонкий расчет; просто не видно, как сосчитали, а счет готов, - скучно сказал Бабаев.
Нагнибеда долго глядел на него, сузив глаза под матовостью очков: глаза делались мельче, острее, ближе, совсем близко, и кололи.
– Людей любить надо!
– вдруг укоризненно протянул он.
– Любить, а не так!.. Все любить надо...
– А если бы вместо меня пред вами был бродяга-каторжник, - опять, смеясь, перебил Бабаев, - с ножом, еще там с чем, и этак - не то что убил бы, а ну, ранил, что ли, обобрал и бросил... Тогда вы что?
– Бродяга что!
– вскрикнул Нагнибеда.
– Бродяга может меня и убить даже - он мое тело убьет, а вот вы... вы... вы хуже! Вы душу мою убить хотите, душу! Только я не дамся! Нет! Я вам не дамся!
У него лицо покраснело и тряслось, как в ознобе, и глаза были страшно переполнены чем-то: страхом, возбуждением, злобой.
– Знаете ли что?
– вдруг сказал Бабаев.
– Это ведь так, в самом деле. Если бы мы были с вами вдвоем на каком-нибудь пустом острове и нечего было бы есть, я бы вас убил и съел. Право! Потом жалел бы, что... мало. А вы могли бы? Не днем - вы слабый - ну, хоть ночью, когда бы я спал, могли бы?
– Я вас боюсь!
– отступил Нагнибеда.
– Я вам искренне говорю: боюсь! Он отступил еще на шаг, помолчал.
– Я лучше пойду к попу, к старенькому сельскому попу, и с ним мне будет легче, с ним мы сговоримся, поймем. А вы... Вас я боюсь... Прощайте!