Бабаев
Шрифт:
III
Остановились.
– Выходи из вагонов!..
– крикнул Бабаев.
С заспанными, отекшими лицами, сбитыми набок и смятыми фуражками, низенькие и сутулые, как груши с дерева, сваливались с вагонов солдаты, и от них засерела платформа.
Подтягивая на ходу мешковатые, длиннорукавые шинели, оправляли вещевые мешки, стучали винтовками.
– Р-равняйсь!
Бабаеву казалось, что его команда рассыпалась по платформе безучастная, как свинцовая дробь. Утро было хмурое, сырое, воздух плотный, голос чужой; он скомандовал
На правом фланге прочно стали два невозмутимых хохла из-под Ромен Осипчук и Бондаренко; к ним, поспешно заворачивая правыми плечами, пристраивались ряд за рядом другие, серые, мутные. Трое отошли в дальний угол пить воду и теперь бежали, звонко стуча сапогами и на бегу вытирая губы. Слышно было, как звякала, раскачавшись, брошенная ими кружка на железной цепи.
Фельдфебель Лось, круглый, похожий на шляпку гвоздя, махал перед кем-то рукою, что-то говорил, не было слышно; а впереди молодцеватый взводный первого взвода Везнюк привычно равнял и подсчитывал свой взвод:
– Первый, второй, третий... затылок!.. пятый, шестой - прячь винтовку!
– седьмой неполный...
Бабаев видел, как сбоку в дверях вокзала толпилась кучка станционных несколько бледных пятен, смотрящих на него в упор. Они были враждебны ему, он знал, и это его заряжало. От них шла к нему ненависть - от бледных пятен в дверях; а от этой ненависти становилось тесно и скучно, и выступала на теле дрожь.
– Смир-рно!
– гаркнул он во весь голос.
Шеренги замерли.
Бабаев пошел вдоль фронта. Шел и считал четкие шаги. Всматривался в мутные лица над серыми шинелями - круглые, молодые, заспанные...
Чувствовалась какая-то насмешка сзади, там, где остались в дверях бледные пятна. Хотелось сказать что-то солдатам, объяснить им, этим шестидесяти дрессированным парням в шинелях. Но уперлись глаза в левофлангового понурого, подслеповатого, и с какою-то непонятной ему самому злостью Бабаев ударил его кистью руки по подбородку и крикнул:
– Морду подыми выше... ты, холуй!
Фамилия у солдата была неприличная, и когда он обращался к нему в роте, то обыкновенно добавлял:
– Ты, фамилию которого нельзя назвать в обществе!..
– Теперь не добавил.
Вспомнил, что полагается осмотреть патроны, чтобы потом не отвечать за небрежность, и крикнул:
– Открыть подсумки!
IV
От станции до Новопавловки было восемь верст полями.
Гресев и исправник ехали в таратайке шагом, чтобы не обгонять солдат. Бабаев шел с ротой.
Снегу не было, но стояла какая-то холодная жуть во всю вышину между землей и небом, и под ней окаменели и сжались кочки на дороге.
За межами и неглубокими балками прятались, уходя, узкие клочки полей; казались серыми платками, слинявшими от времени. И небо над полями было сплошь линючее, старое и тяжелое, пропитанное землей.
Таратайка ехала впереди, гремела пустым ведром; сзади надвигалась рота; и это сжимало. Небо желтело. Солнце проползало где-то вдали от него, упираясь в него только лапами длинных лучей.
Было тоскливо. Строгими пятнами колыхались форменные фуражки Журбы и Гресева. У Гресева она была с черным бархатным околышем и казалась куском парчи от дешевого гроба...
– Песенники, вперед!
– не выдержал Бабаев.
Выскочил Везнюк, другой белобрысый солдатик с рябым лицом, третий чернявый...
– Полшага!
– скомандовал фельдфебель.
Везнюк сдвинул набок фуражку, откинул голову, сморщился и пронзительно высоко бросил в жуткое небо:
Эх, выезжала Саша с Машею гулять
Д'на четверке на буланых лошадях...
Рота подтянулась, взвизгнула вся, как один, сжалась, засвистела, и далеко по полю, обогнав таратайку, засверкали, изгибаясь, упругие слова:
Эх, эх, три-люли-люли-люли!
Д'на четверке д'на буланых лошадях!..
Гресев поднялся, испуганно замахал руками.
– Ваше благородие, не велят...
– наклонился Везнюк к Бабаеву.
– К черту, не велят! Пой!
– крикнул Бабаев, и по лицу его прошли пятна.
Рота пела...
Там, где над мелкой степною речкой был перекинут деревянный мост, а от него направо и налево закраснели берега, обросшие лозою, остановился Гресев.
– Господин поручик, на минутку!
Бабаев подошел.
– Что?
– Пели вы, конечно, напрасно...
– бледно улыбнулся Гресев.
– Но если это для возбуждения воинского духа так полагается, - пусть, только дальше не пойте, прошу покорно. Все село разбежится, тогда лови... Нехорошо, сами знаете... Кстати, прикажите им нарезать розог.
Гресев сказал последнее вскользь, как будто это и без слов было понятно и просто, как будто только затем и текла тут вольная степная речка и рос на ней лозняк, чтобы когда-нибудь он приехал сюда на таратайке и сказал это.
Бабаев вздернул руку к козырьку.
– Слушаю!
А когда Гресев поднял на него спрашивающие глаза, он криво усмехнулся и добавил:
– По правилам дисциплины, полковник.
Пухлый Лось выставил в их сторону угодливое лицо. Бабаев мигнул ему на ракитник. Лось понял.
– Чем людей убивать зря, лучше мы их так, вениками, любезное дело! говорил он.
– По-батьковски!
– ухмылялся Осипчук.
Оттого, что это было так гнусно и вместе так просто, как унавоженные поля, и оттого, что дальше должно было случиться что-то еще более гнусное и еще более простое, стало больно за свою старую няньку и захотелось вдруг, чтобы солдаты окружили этих в таратайке с безучастными лошадьми и мужиком на козлах и били, били, надсаживаясь и краснея от усилий.
Он блуждал по ним глазами, звал их без голоса, но они были далеки, эти серые пятна, - они деловито перевязывали лыком пучки лозин.