Бабилей. Сборник рассказов
Шрифт:
Матрена сидела в старом ватнике, прислонившись спиной к теплой печке. Когда-то это была писаная красавица, и Павел Васильевич смертным боем бился из-за нее со своими много-численными соперниками, да и потом, когда уже был в годах, обожал ее. "У меня Матрёнка… Моя Матрёнка… Я с Матрёнкой…" это был любимый, его разговор, и пьяного и трезвого.
А сейчас Матрёна, когда заговорил о ней муж, даже ухом не повела: она уж года три была не в своем уме.
– Папа, – заговорила старшая дочь осторожно (Павел Васильевич в строгости держал детей), – зачем тебе мама-то? Нехорошо ведь.
– Повалите, говорю, рядом со мной матерь.
Сыновья
– Матрёнка, – сказал Павел Васильевич, когда старуху положили с ним рядом, – обними меня в последний раз.
Матрёна, к которой в эту минуту, видимо каким-то чудом, вернулся рассудок, неловко, суковатыми руками обхватила мужа.
– Вот и ладно, – прослезился Павел Васильевич. – А теперь оставь меня одного, я помирать буду.
И вскоре на глазах у всех умер.
Хоронили Павла Васильевича всей деревней. Все шли за гробом – и стар и мал. Все провожали в последний путь своего последнего старика.
1980
ЗОЛОТЫЕ РУКИ
В контору влетела как ветер, без солнца солнцем осветило.
– Александр Иванович, меня на свадьбу в Мурманск приглашают. Подруга замуж выходит. Отпустишь?
– А как же телята? С телятами-то кто останется?
– Маму с пенсии отзову. Неделю-то, думаю, как-нибудь выдержит.
Тут председатель колхоза, еще каких-то полминуты назад считавший себя заживо погре-бенным (некем подменить Марию, хотя и не отпустить нельзя: пять лет без выходных ломит!), радостно заулюлюкал:
– Поезжай, поезжай, Мария! Да только от жениха подальше садись, а то чего доброго с невестой нерепутает.
Председатель говорил от души. Он всегда любовался Марией и втайне завидовал тому, кому достанется это сокровище. Красавицей, может, и не назовешь и ростом не очень вышла, но веселья, но задора – на семерых. И работница… За свои сорок пять лет такой не видывал. Три бабенки до нее топтались на телятнике, и не какая-нибудь пьяная рвань – семейные. И все равно телята дохли. А эта пришла – еще совсем-совсем девчонка, но в первый же день: "Проваливайте! Одна справлюсь". И как почала-почала шуровать, такую революцию устроила – на телятник стало любо зайти.
Мария вернулась через три дня. Мрачная. С накрепко поджатыми губами.
– Да ты что, – попробовал пошутить председатель, – перепила на свадьбе?
– Не была я на свадьбе, – отрезала Мария и вдруг с яростью, со злостью выбросила на стол свои руки: – Куда я с такими крюками поеду? Чтобы люди посмеялись?
Председатель ничего не понимал.
– Да чего не понимать-то? Зашла на аэродроме в городе в ресторан перекусить чего, думаю, два часа еще самолет на Мурманск ждать, ну и пристроилась к одному столику – полно народу: два франта да эдакая фраля накрашенная. Смотрю, а они и есть перестали. – И тут Мария опять сорвалась на крик: – Грабли мои не понравились! Все растрескались, все красные, как сучья – да с чего же им понравятся?
– Мария, Мария…
– Всё! Наробилась больше. Ищите другую дуру. А я в город поеду красоту на руки наво-дить, маникюры… Заведу, как у этой кудрявой фрали.
– И ты из-за этого… Ты из-за этих пижонов не поехала на свадьбу?
– Да как поедешь-то? Фроська медсестрой работает, жених офицер сколько там будет крашеных да завитых? А разве я виновата, что с утра до ночи и в ледяную воду, и в пойло, и навоз отгребаю… Да с чего же у меня будут руки?
– Мария, Мария… у тебя золотые руки… Самые красивые на свете. Ей-богу!
– Красивые… Только с этой красотой в город нельзя показаться.
Успокоилась немного Мария лишь тогда, когда переступила порог телятника.
В семьдесят пять глоток, в семьдесят пять зычных труб затрубили телята от радости.
1976
НАДЕЖДА
Вышел на улицу, глянул в верхний конец – кто там пылит, клюкой на солнце размахивает?
Федосеевна. И разряжена в пух и прах: в старинном ярком сарафане, который, может, сохранился еще от приданого, в голубой шелковой кофте с белыми нашивками по подолу – тоже прежнего завода.
– Куда это с утра вынарядилась?
– За пачпортом. Из сельсовету вечор прибежали, чтобы за пачпортом в район ехала. Я говорю: что вы с ума-то сходите? Какой мне пачпорт помирать надоть. Алe на том свете ноне порядки новые – без пачпорту и ходу нету? Всем, до последнего человека, говорят, пачпорта получать. Вот и собралась. Надо приказ сполнять.
– А не рано собралась-то? Автобус-то когда приходит?
– Ничего. У почты посижу. Тепло ноне. Не могу дома-то жить. Всюю ноченьку глаз не сомкнула. Все вспомнила, по всей жизни прошлась. И как у отца с матерью в бедности вырас-тала, и как в колхозе робила, и как войну пережили. Три похоронки на одном году пришло – каково, думаешь, мне было? На Петю, на Владимира, на Павла – и все в сорок пятом году. Вот как война-то нас шарахнула напоследок.
А что, надоть как-то жить. Да надоть наследника але наследницу смекать. Мужик весь приохался: "Вот помру, и весь род-корень чемакинский искурится".
В сказке вон старик взял полешко да вырезал Ольшанка – вот тебе и сын, а нам как быть? Один весь изранен да искалечен и друга немолода молодка.
Ну господь услыхал – дал Надежду. А что Надежда? Семё худое – говорю, живого места на мужике нету. И земля одно званье – когда есть цвет, а когда нету – вот как я рожала Надежду. Вот девка-то за все и расплачивайся. И за войну, и за матерь (у меня два зуба во рту было, когда рожала), и за голод – отец, можно сказать, нарушил себя, всё, какой кусок, какая кроха в доме заведется, мне пихал: тебе девку кормить. А девка – слепая, затянуло гноем глаза. Сколько, бывало, языком вылижу – до тех пор и свет белый ей светит, а так – при глазах слепая.
Ученье тоже не пало: с картошки-то не больно разбежишься. До четырех классов с грехом пополам доучилась – дальше-то что делать? В колхозе не работница – ей зажало. Как хлеб на сухой глине. А жить-то надоть. Живым в землю не зарывают.
Ну умолила – в лес взяли. На лесопункт синетаркой. За больныма ухаживать. И вот кого лес губит, а моей девке глаза раскрыл. Что ты, она ведь справилась в лесу-то. Весной приехала домой – стук-постук. Я ночью сплю: кто там стучится? "Я, мама, открой". Ну, открыла. В потемках-то я и не заметила, какая она. А наутрось, на свету-то, увидела и признать не могу. Писаная красавица! Да ты ли, говорю, это, Надешка? "Я, говорит, мама, я". Чистенькая, гладенькая, как картиночка, глаза во все лицо. Бывало, как котенок малый, все с закрытыми глазами, а тут не знаю, что и подумать.