Бабочка и василиск
Шрифт:
4. Федя с другом Семой сидят за первой партой и манипулируют под ней зеркальцем, пытаясь разглядеть, какого цвета у учительницы трусы и надеясь до одури, что оные и вовсе отсутствуют. На переменке он и Сема, запершись в кабинке туалета, занимаются онанизмом набрудершафт.
5. Старшеклассник Федя влюбился в свою одноклассницу Веру. Он не может без дрожи в коленках смотреть на ее белые колготки. Он и Вера одни в ее квартире (родители на работе) выпивают две бутылки портвейна. Она отключается, а он в невразумительном состоянии
6. Федя нуждается в деньгах.
7. Федя сделал «белый билет» и учится на фотографа. И активно пожинает ранние плоды половой распущенности своих сокурсниц.
8. Федя лечится от триппера, уверенный, правда, что болезнь неизлечима, и скорая мучительная смерть неминуема. Однако триппер легко излечивается.
9. Появляется отчим с машиной, и Федя, сдав на права, занялся бизнесом: каждую неделю привозит из соседнего города по три-пять ящиков паленой водки, пятнашка за бутылку, и торгует ею на вокзале по двадцать три рубля…
Он вздрогнул, очнулся, и, ошарашено озираясь на своих непрошеных спутников, еще крепче вцепился в баранку. На миг свет в глазах померк от медведем навалившегося страха, и автомобиль завилял по дороге, угрожая аварией. Но вот он выровнялся, миновал пост ГАИ и въехал в город.
Переглянувшись, тролли улыбнулись и кивнули друг другу, а затем Федя услышал хрипловатый голос одного из них (хотя плотно сжатые губы не дрогнули ни у того, ни у другого, по жесткому тембру Федя интуитивно определил, что это – голос бородатого):
– Бояться или не бояться – несущественно. Ты подходишь.
Другой голос ласково, успокаивающе вторил:
– Станешь проводником нашим. Не бойся. Один вечер.
– Угу, – торопливо согласился Федя и склонился к баранке еще ниже.
VI.
Это было довольно унизительно: я пришел к Грибову, а он не принял меня. Точнее, принял, но не он, а его старшая медсестра. Только через два дня, когда я уже сдал все необходимые анализы, когда с моей сердечной мышцы уже сняли графический портрет и в фас, и в профиль, он впервые переступил порог моей палаты.
Наверное, таков обычный порядок, но ведь я – это я, а Колька Грибов, он же Гриб, – мой когда-то самый большой школьный товарищ. И самый главный соперник. Во всем. И вечный победитель. Тоже во всем.
В начальных классах его превосходство я принимал как должное, только гордился, что у меня есть ТАКОЙ друг. Но чем старше я становился, тем труднее было переносить его снисходительно-покровительственную любовь ко мне. Все чаще возникало желание избавиться от его влияния, чтобы не убеждаться раз за разом в собственном ничтожестве.
Он превосходил меня во всем – в учебе, в спорте, в отношениях с девочками, в способности держаться в компании, в умении зарабатывать деньги, в одежде, в остроумии, да во всем! После десятого
Это воспоминание, казалось бы такое далекое для его сегодняшнего состояния, мигнуло-таки болезненным всполохом в душе. Василиск издал утробный рык, перевернулся на другой бок, дотянулся до амфоры и жадно опорожнил ее, влив в утробу порцию душистой банановой водки.
Новая кожа приятно ныла и слегка чесалась. Она была еще неестественно яркой, а разводы под прозрачной чешуей, которым должно быть болотно-зеленого цвета, сейчас легкомысленно отливали светлой бирюзой. Цвет установится только дня через три. Но болеть и чесаться кожа перестанет уже к завтрашнему утру. Тогда-то лишь и вернутся все его слуги и рабы; пока же не позавидуешь тому, кто попадется на глаза Повелителю. Никто не должен видеть его в слабости, даже если та и кратка, и случается лишь один раз в году. В одиночестве, в минуты оправданной, законной болезненности, он может позволить себе углубиться в воспоминания и не прерывать себя без нужды.
… Третий день в кардиоцентре. Вот он, Гриб. Николай Степанович. Вошел, улыбается. Вид – цветущий. Улыбка – доброжелательная. Интонации в голосе – снисходительные(!):
– Свалился, Зяблик? Встанешь. У меня встанешь.
И вышел.
Этого-то я и боялся с самого начала. Боялся, что некогда зарубцевавшиеся раны невыносимой зависти начнут кровоточить сызнова. И эта дурацкая школьная кличка – «Зяблик»… Ну почему же он такой самодовольный? Или все ему в жизни дается? Или все у него – и работа, и жена, и друзья – всё ЛЮБИМОЕ?!!
Хотя зря я, наверное, прибедняюсь. Есть, наверное, что-то и у меня. Есть: волосатое сердце. Да, оно покрыто тоненькими-тоненькими волосками, которые тянутся к старым, как будто бы давно забытым друзьям, к дому моих родителей, к Витальке и Ирине. Ими опутан мой город, моя улица, дорогие мне книги – Достоевский и Сэлинджер, Стругацкие и Гарсия Маркес, дорогая мне музыка – «Щелкунчик» и «Битлз», Армстронг и «Аквариум»… Часто эти волоски рвались, иногда – выдергивались вместе с клочьями ткани. Не оттого-то ли тебе и понадобилась сегодня эта операция, о мое бедное больное волосатое сердце?
А вот и новая ниточка – к Майе – самая робкая, самая тонкая, почти призрачная, но она же и самая дорогая…
И он стал думать о НЕЙ. Каким ласковым словом назвать ее? Он постарался представить ее, словно она тут, рядом. И почувствовал ее легкость и нежность, ее свежесть и хрупкость… и слово само пришло: «бабочка».
– Бабочка, – тихо сказал он вслух, и ему дико захотелось немедленно произнести это слово ей…
В этот-то миг и заглянул снова, возвращаясь с обхода, Грибов:
– Ну что, Зяблик, послезавтра на стол. А я уж побаивался, что не явишься. Спасибо Майечке Дашевской. Через месяц отсюда выйдешь, как огурчик. – Он говорил о ней пренебрежительно и с хозяйским знанием предмета. – Ее благодари. Она у меня мастер. Она не то, что в больницу, в гроб кого хочешь затащит.