Бабушкин сундук
Шрифт:
Я этого понять не мог. В глазах сейчас же мелькнула Праба и мать. Михайло тоже подтвердил, они женщины “самостоятельные и с понятием”, а о Мавре сказал: “Она несамостоятельная и без понятия!” Я этого тоже не мог понять. Мавра совершенно самостоятельно сажала квочек на яйца, выводила цыплят, утят, гусят и понимала птицу, как если бы с ней говорила. Как же она была “без понятия”? Но тут Михайло сказал, что я еще слишком мал, и что потом сам пойму.
Тетя мне привозила книжки, рубашки, костюмы, постоянно не то, так другое, но что-либо привезет. И к столу, бывало, привезет то цветной капусты, то красной, а то — брюссельского цикория коробку. В селе у нас были обычные овощи, а зеленой фасоли мы, как вообще в России, не ели. Тетя научила нас ее есть, а иной раз привозила копченых сигов, угрей, эльбот. Особенно хороша была атлантическая рыба эльбот. Она была чуточку прокопчена и была прозрачной, как хорошая лососина. Об икре заботиться не нужно было. Икру, прекраснейшую, севрюжью, продавали в сельской лавке, по двадцать пять копеек полуфунтовая банка! В те годы маслины, икру, осетровый
Праба о ней сказала: “Своим стрибом [84] живет!” — и это было верно. Часто из привезенных тетей лакомств, как венгерская переперченная колбаса, попадало из Прабиных рук Михайлу, и тогда он осклабивался, сообщая мне: “Закуску, брат, достал!.. А про рюмку водки и забыли!” Я сейчас же летел в столовую, наливал в пузырек зверобойной и подносил ему, прячась от всех. Михайло выпивал, крякал и резал сапожным ножом твердую как резина венгерскую “салями”. Получал и я кусочек, который старательно жевал. Жесткая колбаса была! Михайло пояснял: “Они, венгерцы, тоже жесткие! И наперченные до черта!”
84
Т.е. “по-своему”, но в моем украинском словаре этого слова не оказалось.
Праба мне говорила: “Ты тетю должен любить! Она лихорадочная, но она хорошая и всех нас крепко любит”. А мама говорила: “Она моя сестра, и потому ее надо любить”. Отец же смеялся: “То — как ветер, а то — целая буря!”
Она приезжала всегда с тремя чемоданами, круглыми коробками для шляпок, с каким-то сооружением, какое отец называл — “дипломатической вализой [85] ”, с корзинками и так далее. Душилась она “шипром” Коти, и вся состояла из кружев, ленточек, бантиков, с омбрелькой [86] в руке, часиками-браслетом, в длинных перчатках, а главное — из радостных возгласов, вскрикиваний, суеты, смеха, веселья и разговоров: “И ты знаешь… И ты представить себе не можешь! И случится же так!..” Михайло в таких случаях говорил: “Оне — настоящие барыни!.. То-есть, и Прабушка — барыни, и мамаша — тоже, но тетя — настоящие…” И затем умолкал. Он был видимо сбит с толку собственными противоречиями и не знал, как лучше сказать. Я тоже затруднился бы пояснить, зачем он прибавлял — “настоящие”. Теперь мне кажется, что в его мыслях “барыни” это были женщины именно в бантиках, с разными “коленцами”. Однако, должен сейчас же отметить, что тетя вовсе не была капризной. Она была, пожалуй, чуть своевольной, и любила командовать, но даже командовала скорее разумно, хотя и не в нашем духе. Прабка иной раз, смеясь, называла ее “мать-капитанша”, но в этом ничего обидного не было. Раз она сказала: “Да, что тетку судить? Мы ведь живем в селе, мы — сельские жители, а она городская барыня. В этом и все дело”.
85
От франц. valise саквояж, чемодан.
86
Т.е. с зонтиком, от итал. ombrella, зонтик.
Тогда я понял и Михайлу, почему он говорил о ней “настоящие барыни”, и ее отношение ко мне. Я бегал на воле, с собаками. Городские ребята так не делают. Они чинно ходят, потом ходят в школу, в гимназию. Я же еще только-только читать и писать умел, и даже арифметики еще не знал.
С осени меня стали учить всяким наукам. К нам стала приезжать учительница, за которой ездил Михайло. С ее появлением кончилось мое безмятежное и безоблачное детство! Настояла на этом тетя. Что поделаешь? Ей же до всего дело было…
"VIOLА ОDОRАТА"
Весна настала раньше обычного. Сразу сугробы потекли, зазвенели ручьи, и в два дня подсохли тропинки, а земля покрылась нежной травой. Солнце жгло так крепко, что вишни сразу расцвели, и окна в доме раскрылись, а в саду, где еще было сыро, стоял пчелиный гул, свист скворцов, уже прилетевших, песенки ласточек, щеглов, синичек, малиновок, овсянок и всякой другой птицы. Воробьи дрались и кричали, голуби летали и гудели, ворковали на крыше, петухи орали, дрались, гуси взволнованно кричали, помахивая крыльями и глядя в небо, где летели дикие гуси. Им бы хотелось самим взлететь, но на домашнем корму отяжелели, и крылья не захватывали воздуха. На деревьях показывались маленькие листочки, блестевшие на солнце.
Воздух был жаркий, сильный, пьяный, волнующий. Дали голубели от легкого, лазурного тумана, заволакивающего кругозор, и деревни, хаты, церкви казались стоящими над землей. Степи “марили” — то казались близкими, то делекими, Бог знает, на какие расстояния. Люди тоже поддались радостной тревоге, а мальчишки, казалось, с ума сошли, кричали, бегали, гонялись друг за другом, до одури. В большом саду, среди яблонь, готовых цвести, вставал свежий, крупный щавель, дикий лук, черемша, белая лебеда, побеги крапивы, золотой львиный зуб, клевер. Все это уже шло на кухню, и там из свежей зелени делали прекрасные зеленые борщи с жареной рыбой.
Великий Пост, с вишневой палкой в руке, шел сухой и согбенный, каяться во грехах. Колокол звенел заунывно, и один был против всеобщей радости торжества природы. Но скворцы не слушали звона. Они яростно орали, свистели, подражали грохоту поезда, конскому ржанию, собачьему лаю, кошачьему мяуканью, и все это пересыпали заливистыми трелями. Боже, как было хорошо на солнышке! Даже старый дед Минай, которому было за девяносто, сидел на припеке, на “присбе [88] ” у хаты. Все ему кланялись, и всем он говорил ласковое слово: “Урожай полный будет! В ночи видал, как в небе Богородица звездной россыпью шла… Благословляла наши края!” И деду верили. Как не верить, когда ему почти век уже, и живет он, как святой, одним хлебом, луком, овощами и запивает квасом. Ни — мяса, ни — рыбы в рот не берет; и если пьет молоко, так старое да малое — все едино, и в такой старости уже молоко нужно. Детская душа в нем! Сидит, улыбается, благословляет: “Дай Бог!.. Помогай, Христос!.. Уже святые Богатыри в небе рать [89] землю синюю начали!.. Скоро и нам”.
88
В моем украинском словаре этого слова не обнаруживается.
89
Т.е. “пахать”.
Деда Миная любили. Надо ему в церковь, два мужика бережно брали его под руки и вели, а там сажали на лавицу, рядом с такими же немощными стариками. Отец, бывало, им по благословенной просфорке вышлет, а деду Минаю — Богородичную. Деду он всегда посылал то миндальной халвы, то свежего меду, то грибков-боровичков, рыжиков или китайской фасоли, варенья, чего-нибудь лакомого. Дед всегда делился с ребятами. Обседали они его кругом, и он раздаст им почти все, а сам остатками довольствуется. Хозяйка, правнучка, на детей сердилась: “Кыш, вы! Чего дедушке есть не даете?” — “Да, они же малые! — вступается Минай, — а мне, старому, за глаза много”. Великий постник и молельник за нас грешных, был дед. Отец приносил настойку на цветах фиалки, чтоб почки работали. Дед нюхал рюмку, смотрел на синюю настойку, пил и говорил: “Поздоровь, Боже! Ну и пахнет же!.. Ровно весна во рту, — и добавляет внушительно — Вот, батюшка лекарствие принесли… а мы-то и не знали, что фиалка такое лекарствие”. Но отец имел не одно такое лекарство. Если первое перестает действовать, он посылал “Травяную”, настоянную на проросшей пшенице, или “Сиреневую”, на цветах сирени. Всегда о Минае подумает. И когда, дня через три, я принес букет фиалок, собранных в яблоневом саду, отец сказал: “На той неделе поедем в степь, на сбор. Я хотел дать Минаю настойки, а ее почти нет”.
Дни пролетели незаметно, и вот, утром отец сказал: “Собирайся, Юра, поедем за фиалками!” Я выскочил во двор, как угорелый, чуть не сбил с ног маму, входившую в дом, и закричал: — “Михайло!.. Михайло!.. Запрягай пару! Поедем в степь”, — и сейчас же кинулся за кошелками, корзинами, мешками. Все было собрано в одну минуту. С нами поехала мама, сестренка Леночка, лет пяти, еще и Настя, девчонка — мамин приемыш, что в хозяйстве помогала. В степи мы слышали такое пение жаворонков, как никогда. Даже видели их: поднимается камнем вверх, точно его швырнули с земли, и начинает петь, постепенно съезжая на хвост, до земли. Затем снова летит вверх. Отец объяснил: “Когда он поет, у него нет сил удержаться в воздухе, вот он и спускается, хоть и мешает крыльями. Потом опять летит”.
Солнце приятно жгло, ветерок, еле заметный, прилетал порывами, полный медового запаха. Трава уже выросла четверти [90] на две. Фиалок было везде сколько хочешь. Одни из них более голубые, отец их звал “виола одората Виктория”, другие темные, душистые, — то была “виола одората Пармен”, а третья, совсем мелкая, но сильно пахнущая — “виола одората арвензис”. Все три сорта были “оффициналис”, аптечные. Наткнулись мы здесь и на дикий “петушиный гребень”, и на карликовые степные ирисы, и на различные “примулы вера [91] ”. Отец приказывал все брать с корешками. Позже он высадил корешки между яблонь, в большом саду, а часть, особенно “примулы вера”, в малый, фруктовый сад. На другой год у нас было сколько угодно фиалок под рукой, только в большой сад сходи.
90
Четверть (пядь), четвертая часть аршина (0,711 метра), по четыре вершка (верха пальца) в каждой, 0,17775 метра. (по В.Р.Я.)
91
Примула, то же, что первоцвет. (ИЭС) Первоцвет (примула) (Primula), род многолетних трав семейства первоцветных. Цветут большей частью ранней весной. Ок. 500 видов, главным образом во внетропических областях Северного полушария. Цветки и листья используют в ликеро-водочном производстве. Медоносы. Декоративные растения. 7 видов охраняются. (К&М)