Багряная летопись
Шрифт:
Огромные хрустальные люстры вполсвета мерцали над головой, холодно отсвечивал голубой бархат портьер и кресел, тускловато горели боковые канделябры.
— Пожалуйте сюда, ваше благородие! — приглашал профессоров в царскую ложу тучный капельдинер. А то ведь эти неучи места не уступят. Не те времена, нет, не те! Еще и сюда норовят пройти, чухлома проклятая!..
Неторопливо раздвинулся занавес. На сцене, ближе к рампе, стоял длинный стол, покрытый красной скатертью. На подставке — большая карта России. Люстры постепенно померкли, гул начал спадать.
Григорий глубоко вздохнул.
— Ты чего?
— Много. Разное. Знаешь, сколько надо
Она легонько сжала ему руку. Он еще раз вздохнул.
Из-за кулис вышли несколько человек, они сели за стол, весело переговариваясь. Мужчина с сильной проседью встал, взял в руки колокольчик, выразительно посмотрел на него, поставил на место. По залу прокатился одобрительный смех.
— Товарищи! Рассаживайтесь побыстрее… Общее собрание студентов и революционной молодежи города Петрограда объявляю открытым. У нас в гостях член Всероссийского ЦИК, иваново-вознесенский и ярославский окружной военный комиссар товарищ Михайлов-Фрунзе. Мы пригласили его выступить перед вами с докладом о международном положении, он, конечно, сказал, что занят, но мы его спросили: неужели ты, питерский студент в прошлом, не хочешь встретиться с нынешними студентами славного Петрограда? Ну, тут он, ясное дело, должен был нам уступить… Итак, слово нашему дорогому гостю!
«Член Всероссийского Исполкома, окружной военный комиссар… Значит, крупный деятель революции… Значит, подполье, каторги, побеги в прошлом… Значит, воля как стальная пружина, ум, проницающий людей насквозь…» — подумал Далматов.
Под дружные аплодисменты от края стола поднялся коренастый, еще молодой — лет около тридцати — человек в гимнастерке защитного цвета. Он тронул русые усы, оправил ремень и вышел вперед. Спокойно и внимательно всмотрелся в зал, улыбнулся, провел рукой по ежику волос.
Ярко освещенный Фрунзе был виден резко и отчетливо, вплоть до узенькой белой полоски подворотничка, до складок и трещинок на блестящих голенищах.
— Гриша, Гриша, а галифе-то кожаные, — толкал приятеля Володя. — Вот бы такие, а?
— А глаза у него ясные-ясные, — сказала Наташа. — Он добрый.
Не отвечая, Григорий машинально кивнул головой. «Какой же он? Какой? Почему он так спокоен? В чем его сила?»
— Нет, дорогие товарищи и коллеги, не надо было меня долго уговаривать встретиться с вами. — Голос докладчика звучал негромко, но отчетливо. — Это, конечно, шутка. Согласился выступить я сразу. Дела у нас с вами обстоят так, что каждому нужно знать всю правду, во всей ее сложности…
«Каждому нужно знать всю правду, во всей ее сложности. Смело! Старый Фролов тоже говорит, что большевики никогда не боятся правды, потому что история за них. За нас…»
— Немногим более года тому назад здесь, в Питере, было провозглашено государство трудящихся, которые не захотели больше воевать за интересы мирового империализма, не захотели отдавать свои бесценные жизни ради обогащения кучки негодяев. Может быть, среди вас есть люди, которые считают иначе, которые думают, что большевики, положившие начало прекращению мировой войны, этой жестокой и бессмысленной бойни народов, поступили неправильно? — Фрунзе шагнул вперед. — Может быть, вы, молодой человек, — он направил палец, как показалось Грише, прямо на него, — хотели бы умереть, чтобы господин Рябушинский стал еще богаче? (Гриша сделал отрицательный жест.) Нет? Но, может быть, вы, уважаемый профессор, хотели бы, чтобы эти, сидящие здесь, юноши превратились в гору трупов ради захвата Дарданелл? Нет? Вы качаете головой? Следовательно, мы с вами думаем одинаково!
— Во берет, во берет-то! — восторженно прошептал Володька. — Ну большевичек, а? — Круглое лицо его сняло: уж в ораторах-то и агитаторах он разбирается досконально!
Гриша смотрел на Фрунзе в глубокой задумчивости; он видел уже не обыденный облик простого усатого человека (рабочего ли, конторщика ли?), — перед замолкшей огромной аудиторией стоял бесстрашный трибун, заведомо сильнейший, чем его противники, потому что он — как это ясно и остро почувствовал Гриша — действительно знал самую сердцевину правды.
— Но, к сожалению, не все думают так, как мы с вами, гражданин профессор. Господам мировым империалистам, родным братьям Рябушинского, Путилова, Шапошникова и других, не понравилось ни то, что мы решили жить мирно, ни то, что мы начали строить общество, где нет и не может быть места эксплуататорам-кровососам. Наглость империалистов и белых генералов не знает границ. Посмотрите на карту…
Фрунзе взял указку и перешел в глубину сцены.
— Десанты экспедиционных военных сил Англии, Франции, Америки, Японии, Турции, Италии и Греции высаживаются на нашей земле. Щедро вооружаются белые армии. Интервенты отторгли от Советской республики северные губернии, районы Белоруссии, Украины, юг России, Туркестан, Урал, всю богатейшую Сибирь и Дальний Восток.
Вам холодно? Вам голодно? Вы понимаете теперь, почему у нас нет угля, почему опустели магазины, почему введены карточки? Но, товарищи, положение может быть еще тяжелее…
«Куда же дальше? Указка и так очертила на карте кружок совсем маленький, как сердце. Но он не боится говорить об этом. Что же главное ему известно?» — Гриша одновременно и сознавал свои мысли, и не внимал им: он слушал Фрунзе.
А Фрунзе продолжал говорить. Он словно мыслил вслух перед слушателями, и сам процесс его мышления захватывал Далматова. Фрунзе обращался то ко всем сразу, то к отдельным людям — зал слушал затаив дыхание, боясь пропустить слово.
— Гриша, Гришенька, ты меня слышишь?.. — Наташа теребила его.
Он повернулся к ней, как-то рассеянно, невпопад кивнул головой. Она посмотрела на него и не стала переспрашивать, — его вид обо всем сказал ей, и сердце ее сжалось, потому что этот высокий, складный и бесконечно любимый парень еще более самозабвенно, чем о ней, как поняла она, грезил сейчас о борьбе, революции, свободе для всего человечества.
— Я не знаю, молодые люди, — продолжал Фрунзе, — достаточно ли хорошо вы представляете, что такое социализм, ради какого лучезарного будущего, ради какого солнечного завтра шли на каторгу ваши отцы и братья, ради чего мы боролись, не боясь ни петли, ни пули…
— «Мы пахали!» Ха-ха-ха! — вдруг издевательски и зычно прозвучало с галерки.
Как на шарнире, резко повернулся Григорий на этот голос. Театр ответил на выкрик негодующим гулом, но с разных сторон, как по команде, начался свист.
— Спокойно, спокойно! — поднял руку Фрунзе. Он дождался тишины и сказал: — Это верно, господа свистуны. Мы, — он сделал широкий жест в сторону президиума, — и впрямь пахали. А что касается меня, то я дважды был приговорен царским судом к смертной казни. А первую свою пулю я получил вот в эту руку девятого января девятьсот пятого года на Дворцовой площади, когда вместе с другими большевиками пытался уговорить народ не верить батюшке-царю. Сколько вам лет тогда было, господин баритон? Три или пять? Ну, продолжайте свистеть! Что ж вы замолчали?