Баклажаны
Шрифт:
— Ну, а где же теперь эта вишневка?
— Добровольцы выпили. Да. И хорошо, что он не дожил до всего этого. Ведь при Петлюре в этом саду стоял кавалерийский отряд в двести человек, и лошади деревья объедали. Один раз ворона сюда человеческий палец занесла. Поверьте, у мена сердце переворачивалось. Да… И вот такой человек вдруг умер, то есть перестал существовать, и его, словно вещь, закопали в землю. Прекрасно сказал на его похоронах наш владыко: «Вы зарыли только его плоть, но сам он остался среди вас, и если будет какая опасность, он вас предупредит». И был же какой случай: когда становилось здесь уже тревожно, Вера Александровна сидела и шила вечером в
Бороковский умолк, очевидно, взволнованный рассказом.
Степан Андреевич почувствовал, что сердце у него вдруг сжалось от давно неиспытанного, настоящего дореволюционного мистического страха. Так, бывало, замирало оно, когда заглядывал он еще ребенком в детской за платяной шкаф.
Ощущение этого страха было так неожиданно и так приятно, что Степан Андреевич пожалел, что на террасе вдруг появилась его тетушка.
Это была маленькая, сухонькая, совершенно беззубая старушка с лицом, на котором застыло выражение восторженного умиления. Она была такая хрупкая, что Степан Андреевич, разговаривая с нею, всегда опасался свалить ее громким словом. Между тем, говорить проходилось громко, ибо Екатерина Сергеевна была уже туговата на ухо.
— Ну, вот, — сказала она, — сейчас будем чай пить.
Лицо ее изобразило вдруг безграничный, но восторженный ужас.
— Степа, — сказала она торжественно, беря Степана Андреевича за руку и подводя его к перилам, — я хочу тебя предупредить. Видишь, там в саду хлопец дерево трусит. Так знай, это Ромашко Дьячко, а это такой жулик, каких еще не было. Дьячки — наши соседи, мы им сад сдали за то, чтобы половину фруктов нам. Сейчас он с матерью, поэтому не бойся, но когда он один, знай, что он непременно все украдет. Ну, вот воронье крыло — дверь маслом смазывать, так он и крыло стащил. И отец его бьет, и мать, и дедушка. Будь с ним очень осторожен. Вон он ходит.
Степан Андреевич увидал небольшого кудрявого хлопца, тащившего по саду ведро с абрикосами. За ним шла печального вида женщина в синем платке на голове, тоже с ведром.
— А еще, Степа, я должна тебе сказать: ты видел нашу Марью, которая на кухне готовит… Ну, так не верь ей… Что бы она ни сказала, знай — она лжет. Ну, вот сейчас утверждает, что я не говорила ей поставить самовар… А я ей повторила несколько раз… И так во всем… Я прямо говорю: Марья наш бич. Но мы не можем без нее. Она прожила у нас все эти годы, и к тому же в двадцатом году ее казак обидел, а ей лет уже немало… и потом мы ей ничего не платим…
Екатерина Сергеевна повернулась, споткнулась о кучку небольших булыжничков, сложенных возле перил, вроде тех булыжников, которыми мостят шоссе, и со стоном полетела на пол.
Степан Андреевич даже глаза на миг закрыл, ибо был уверен, что тетушка рассыплется на составные элементы. Но, не слыша звона осколков, он кинулся вместе с Бороновским ее поднимать.
— Вот глупые булыжники, — сказал он, — и зачем они тут валяются!
Он сделал было движение — пошвырять их в cад, но тетушка со страхом остановила его.
— Это Верины камни, — сказала она тихо, — надо их сложить.
— А вы не расшиблись, Екатерина Сергеевна? — спрашивал Бороновский.
— Нет, нет… коленку немножко, так от этого деревянное масло… Только камни надо подобрать.
— Да зачем Вере эти камни понадобились? — удивлялся Степан Андреевич, помогая складывать кучку у перил террасы.
Тетушка приложила палец к губам, ибо сама Вера Александровна появилась на террасе.
Нет не Вера, не Вера Александровна Кошелева вошла в этот миг на террасу, — то вошла шекспировская королева из самой торжественной и никем еще не читанной хроники, та самая, которая по прихоти какого-нибудь Генриха в наказанье появилась перед народом в веревочных туфлях и в платье из старой ситцевой шторы, но при этом так гордо закинула голову, что сам архиепископ кентерберийский устыдился своей шелковой рясы, а прочие разодетые дамы так и вовсе плакали навзрыд и громко каялись в постыдном своем кокетстве. Королева надменно несла свою величественную грудь, и сам Дон-Жуан при виде этой груди спрятал бы за спину цепкие свои руки.
— Самовара, конечно, еще нет? — спросила она насмешливо и прибавила, — бедный Степа… вы скоро раскаетесь, что заехали к нам… Вы будете погибать от голоду, но никто вас не накормит, вы будете умирать от жажды, но вам не дадут чаю… Вы теперь зависите от Марьи, бедненький Степа, а для Марьи не существует время.
— Вера, Верочка, — сказала Екатерина Сергеевна, — ведь ты же знаешь, что это наш крест…
— А то еще, Степа, ждите и того, что вам утром нечем будет умыться… Это, если Марьи не заблагорассудится налить с вечера воды в умывальник… Такой случай был с нами на прошлой неделе…
— Верочка, не надо… ты только себя мучишь.
— Нисколько я себя не мучу, — вдруг резко крикнула Вера, сверкнув глазами, — это ваше воображение, мама, что я могу из-за этого мучиться… Мне жалко вас и жалко Степу, который доверчиво принял наше гостеприимство. Сама я проживу на хлебе и на воде…
— Вы-то уж известная постница, — ласково сказал Вороновский.
— За известностью я не гонюсь, Петр Павлович, поэтому я не понимаю, о чем вы говорите.
Степан Андреевич быстро посмотрел на Вороновского и тотчас отвернулся, так ужасно задергалось и запрыгало его лицо. Словно дернули его за невидимую веревочку.
— Вы мене не поняли, Вера Александровна.
— Hy, что ж, если такая дура, что не понимаю простых слов, то лучше не говорите со мною… Xа, ха, ха…
Она именно просто сказала: «ха, ха, ха», — при чем в глазах ее вспыхивали и потухали зарницы.
В это время дверь с шумом распахнулась, и на террасу ввалилась с самоваром в руках старуха с лицом средневековой ведьмы, в страшно грязном платье, так что, казалось, вылезла она прямо из помойки. Самовар шипя влек ее за собой; и, наклонившись вперед под углом в сорок пять градусов, она шла вопреки всем физическим законам о центре тяжести. Она с треском поставила самовар на стол, поправила конфорку, вытерла нос пальцами, а пальцы о подол юбки, все это при полном и торжественном молчании окружающих, и затем, добродушно перекосив лицо в улыбку, прохрипела басом:
— Самовар поспев, можно чай пити.
Затем она подошла к лестнице, поглядела с интересом в сад, опять вытерла нос, потом попробовала, прочно ли стоит самовар, и наконец ушла, подняв с полу какую-то соринку.
Зловещее молчание проводило ее.
— Мне больше всего нравится, — проговорила Вера, — что Марья даже не раскаивается в своей лжи… Соврать для нее все равно, что для другого чихнуть… Совесть ее нисколько не мучит… Ей, например, и в голову никогда не придет попросить прощения… По-моему, мама, она просто не верует в бога.