Баланс столетия
Шрифт:
О том, что 5 марта умер Сергей Прокофьев, общественности даже не сообщили. В Камергерский переулок, где жил великий композитор, невозможно было прорваться ни с цветами, ни с гробом. О прощании с гением музыки нечего было и думать.
Бушевавшая истерия наполняла недоумением и — отвращением. Дети. Мальчишки. Угрюмые старики. Плохо одетые немолодые женщины — они особенно рвались, кричали, требовали. Они не могли дальше жить — если не увидят, не поклонятся, не простятся с НИМ.
Лица, искаженные ненавистью к тем, кто вокруг, кто мешает, не дает осуществиться мечте. Залитые слезами: «Что же теперь с нами будет?!»
Будущий классик белорусской литературы Владимир Короткевич, тогда еще студент педагогического института, без гроша в кармане
По городу ползли слухи о задавленных, превращенных в кровавое месиво, не вернувшихся. Сосед по этажу, старый рабочий, когда-то связанный с подпольщиками, тихо сказал: «Какое же мы… быдло». Журналист-международник, сутками корпевший у соседнего окна над обзорами для «Правды», прозорливо рассудил: «Это чересчур. Новым не понравится. Да и вообще зачем — конченая глава». Кто-то шептал имя Молотова: «Его очередь. Самый близкий. Самый…»
Мороз крепчал. Шел снег. На трибуне Мавзолея стояли ЕГО соратники — Берия и Хрущев. Тело было решено сделать нетленным. И поместить в главной святыне страны. На Мавзолее спешно выкладывалась новая надпись — два имени: «Ленин Сталин».
Часть четвертая
От оттепели до гаранта
Очередь. Бесконечная человеческая очередь. В дождь и стужу. Под пронизывающим ветром и палящим солнцем. В выходные и рабочие дни. Вокруг кремлевских стен. Через аллеи Александровского сада. Мимо кирпичной громады Исторического музея. К заветной гробнице, на которой теперь алели каплями свежей крови на черном камне два имени: «Ленин Сталин».
Никто не сомневался: так будет всегда. По пути стиснутой милицейскими рядами толпы строились обложенные фальшивым мрамором просторные туалеты. Устанавливались вагончики с едой и мороженым. Рассаживались обстоятельные вороны в ожидании объедков.
Быть в столице и не выстоять в очереди — такого себе не прощал никто. Для дальних паломников, обремененных тюками с покупками, сетками с непременными апельсинами и колбасой, Москва позаботилась о камерах хранения.
В возбужденной торжественным ожиданием толпе толковали о смысле караула у Мавзолея («Если бы повезло увидеть смену!»). О памятнике народному герою, который теперь уже непременно встанет у угловой башни Кремля, — Павлику Морозову.
Сталинская держава не была навязана людям. Она проросла глубочайшими корнями. В нее уверовали. К ней примерялись. С ней связывали завтрашний день. Очередь успокаивала, давала ощущение надежности. О том, что в ней не побывал никто из наших семей, ни раньше, ни теперь, было лучше не поминать. Для всех отсюда начиналось инакомыслие — в его наглядном проявлении.
«Неужели это останется навсегда?» — «Что-то же должно смениться, хотя бы потому, что не будет влияния этой страшной личности».
Отчаяние. Проблеск надежды. Угнетенность. И два одновременно отозвавшихся голоса: «Личности?!»
Они представляют полную противоположность. Грузный, улыбчиво-отчужденный профессор-невропатолог Роман Ткачев и стремительный, напористый хирург-онколог профессор Борис Милонов. Имя Ткачева стоит под всеми правительственными медицинскими бюллетенями (и так до 1980-х годов). Имя Бориса Милонова окружено ореолом в медицинских кругах. Мало кто из онкологов может похвастаться тем, что прооперированные ими больные живут по пятнадцать — двадцать лет. Но одного этого недостаточно для официального признания и карьеры.
Уроженец Варшавы. Сын полковника медицинской службы царской армии, дружившего с генералом И. Г. Матвеевым. Муж ссыльной (его жена состояла в Обществе изучения русской усадьбы), с которой и не подумал развестись. Несмотря на настоятельные рекомендации.
«Личность! Откуда вы взяли, что она существовала? Чисто физиологически?» В голосе Ткачева брезгливость: «С медицинской точки зрения о ней не приходилось говорить».
Борис Милонов так же мало сдерживается, как и у операционного стола: «Давайте без экивоков! Точно помню день — первые именины мамы после ее кончины: 27 декабря 27 года. Я работал у Петра Герцена. Сына великого Герцена. Был консилиум с профессором Бехтеревым. Бехтерев опоздал. Извинялся: „Пришлось смотреть одного сухорукого параноика. Сталина“.
На следующий день профессор отправился в театр. В гардеробе толпа — что-то кольнуло у локтя. Ночью стало плохо. И все».
Ткачев пожимает плечами: «Там же появился не кто-нибудь — доктор Бурмин. Родных в спальню не пустил. Решил ждать консилиума. Утром». — «Вот именно! Консилиум у тела. И единственный вопрос: делать вскрытие или нет. Договорились: никакого вскрытия. Изъять мозг. Тело кремировать. В тот же день». Ткачев молчит.
«Вы помните участников консилиума?» Они вместе перечисляют имена. Академик Алексей Абрикосов — «со времен Ежова почетный председатель Московского общества патологов». Академик Григорий Россолимо — «будущий председатель Московского общества невропатологов и психиатров». И представители наркомата здравоохранения. Всего семеро. Милонов: «С тех пор повелось: никто ничего в одиночку не скажет и не подпишет».
«Спрашиваете, что происходит? Все просто: не культ личности — культ режима, и в этом причина безысходности».
Ткачев, глядя в окно: «Это Бурмин продаст профессора Плетнева. Отсюда и пойдет история с врачами-вредителями. Перед ЕГО концом…»
Тесноватая квартира в московском доме. За окнами на Тверскую незатихающий шум — главная улица! За окнами во двор — брандмауэры соседних зданий. Навал пустых бочек и ящиков — на первом этаже знаменитый магазин «Грузия». Рядом с площадью Маяковского.
Стол под кружевной скатертью. Жесткие стулья с советской обивкой. Сервант с немецким чайным сервизом. Набор рюмок. И фотографии. Сталин с хозяином квартиры. В Крыму. На Кавказе. В рабочем кабинете вождя. На приемах. Два-три снимка — с размашистой подписью.
Борис Подцероб — помощник вождя и учителя по дипломатическим вопросам, владеет несколькими иностранными языками, знаком с литературой и историей. Пренебрежительное: «При НЕМ таких, как Суслов, в окружении генсека не могло быть». Подцероб и после кончины вождя остается чрезвычайным и полномочным послом. Никогда не стремился сделать карьеру: «Для этого были другие — мы работали».