Бальзак и портниха китаяночка
Шрифт:
«Окрестности Юнчжэна, – писал этот французский иезуит в своем путевом дневнике, – представляют определенный интерес, особенно одна из гор, которая носит название Небесный Феникс. Эта гора известна благодаря месторождению самородной меди, из которой в древности чеканили монету. Рассказывают, что в первом веке один из императоров династии Хань подарил эту гору своему любовнику, начальнику придворных евнухов. Когда я поднял глаза к ее головокружительным пикам, торчащим во все стороны, то заметил узкую тропинку, что вилась вверх в мрачных расщелинах средь нагромождений скал и, казалось, истаивала в тумане. Несколько кули, нагруженных подобно вьючным животным огромными корзинами с медью, которые держались у них на спинах на кожаных ремнях, спускались по этой
На горе Небесный Феникс было около двух десятков деревень, располагающихся вдоль единственной извилистой тропы или же укрывающихся в сумрачных ущельях. Обычно каждой деревне полагалось принять пять-шесть молодых горожан. Но наша, вскарабкавшаяся чуть ли не на вершину и самая бедная, смогла взять на свое иждивение только двоих – Лю и меня. Под жилье нам отвели ту самую хижину на сваях, где староста исследовал мою скрипку.
Хижина эта была общественной собственностью и строилась не как жилой дом. Под хижиной, поднятой над землей на высоких сваях, помещался свинарник, где проживала большущая свиноматка, также общественное достояние. А сама хижина была сколочена из неструганных досок, потолка в ней не было, и вообще предназначалась она для хранения риса, кукурузы и всяких ломаных сельскохозяйственных орудий; а кроме всего прочего, то было идеальное место для тайных любовных свиданий.
В этом строении, ставшем резиденцией двух «перевоспитуемых», за все годы его существования никогда не было никакой мебели – ни стула, ни стола, – кроме двух топчанов, приткнутых к стене в крохотной комнатке без окон.
И тем не менее вскорости наш дом стал центром деревни; все ее жители приходили к нам, включая и старосту, у которого по-прежнему левый глаз был мечен тремя кровавыми пятнышками.
А причиной тому стал тоже «феникс», но маленький, можно сказать даже, крохотный и ничуть не небесный, а всецело земной, владельцем которого был мой друг Лю.
На самом– то деле то был никакой не феникс, а горделивый петух в оперении павлиньей зелено-синей расцветки. За грязноватым стеклом он стремительно опускал голову, и его острый эбеновый клюв ударял по незримой земле, а в это время секундная стрелка медленно обходила циферблат. Затем он вскидывал голову с открытым клювом и, видимо, довольный, насытившийся воображаемыми зернами риса, отряхивал перья.
Будильник Лю с петушком, клевавшим каждую секунду, был невелик. Видимо, из-за малого размера он не привлек внимания старосты в день нашего прибытия. Будильник был величиной с ладонь, но звонил он так приятно, так мелодично…
До нас в этой деревне никогда не было никаких ни будильников, Ни стенных, ни наручных часов. Люди тут всегда жили по солнцу, отмеряя время по его положению на небе от восхода и до заката.
Мы были потрясены, увидев, что будильник обрел над жителями деревни почти мистическую власть. Буквально все приходили к нам справиться, сколько времени, и наша хижина на сваях стала неким подобием храма. Каждое утро вершился один и тот же ритуал: староста, попыхивая бамбуковой трубкой, длинной, как старинное кремневое ружье, топтался вокруг нашей обители, дожидаясь, когда прозвонит будильник. Ровно в девять он издавал долгий и громкий свист: то был сигнал жителям деревни, что пора отправляться на работу в поля.
– Время! Вы слышите? – громогласно орал он в сторону домов. – Пора идти вкалывать, банда вонючих бездельников! Хватит сидеть по домам, вы, ленивые отродья буйволов!
Мы с Лю очень не любили ходить на работы на этой горе, где тропы карабкались все вверх и вверх, пока не исчезали где-то в облаках; по ним невозможно было протащить никакую тележку, так что единственным транспортным средством оказывался сам человек.
Л больше всего мы терпеть не могли таскать на себе навоз для удобрения полей; для переноски животного и человеческого дерьма существовали специальные деревянные полуцилиндрические бадьи; каждое утро полагалось наполнять их размешанными в воде экскрементами, а потом на собственном горбу тащить по крутым горным тропинкам на поля, зачастую находящиеся на головокружительной высоте. Ты карабкался вверх и слушал, как жидкое дерьмо плещется как раз на уровне твоих ушей. Вонючее содержимое понемножку выплескивалось из-под крышки и медленно стекало по спине. Я уж избавлю тебя, любезный читатель, от описания сцен падения, поскольку, как сам понимаешь, на этих горных тропинках каждый неверный шаг был чреват катастрофой.
Как– то утром мы вспомнили, что нас ожидают эти проклятые бадьи, и у нас пропало всякое желание вставать. Мы еще лежали в постелях, когда услышали приближающиеся шаги старосты. Было уже почти девять, петух невозмутимо продолжал поклевывать воображаемые зернышки, и тут Лю пришла гениальная идея: он подцепил мизинцем минутную стрелку и прокрутил ее в обратном направлении, переведя будильник на час назад. И мы снова заснули. Ах, до чего было приятно нежиться в постели, тем паче зная, что староста топчется у дома, не выпуская изо рта бамбуковую трубку. Эта дерзновенная и счастливая находка несколько смягчила нашу неприязнь к бывшим выращивателям опиумного мака, перековавшимся при коммунистическом режиме в «беднейшее крестьянство», каковому и было поручено наше перевоспитание.
С того исторического утра мы частенько крутили стрелки будильника. Все зависело от нашего физического состояния и настроения. Иногда мы, если хотели пораньше закончить работу, передвигали их не назад, а на час или два вперед.
А поскольку нам было не с чем и негде сверять часы, мы в конце концов утратили всякое представление о реальном времени.
На горе Небесный Феникс часто шел дождь. Можно сказать, из каждых трех дней два были дождливыми. Ливни или грозы случались редко, в основном то был мелкий, унылый, нудный дождик, который, казалось, никогда не кончится. Очертания пиков и скал вокруг нашей хижины на сваях расплывались в густом сером тумане, и этот почти ирреальный пейзаж ввергал нас в глухую тоску, тем более что в хижине нашей царила постоянная сырость, все покрывалось плесенью, и бороться с ней было бессмысленно. Жить в этой хижине было все равно что жить в пещере, а может, и хуже.
Иногда по ночам Лю не мог заснуть. Тогда он вставал, зажигал керосиновую лампу и лез под топчан, шарил там в темноте окурки, которые когда-то туда бросил. А вылезши оттуда, усаживался, поджав ноги, на топчане, раскладывал собранные окурки на листке бумаги (иногда это оказывалось драгоценное письмо от родителей) и сушил их на огне керосиновой лампы. После чего высушенные окурки препарировал и с тщательностью часовщика собирал все до единой крошки табака. Сворачивал самокрутку, прикуривал и гасил лампу. Он сидел, курил в темноте, вслушиваясь в молчание ночи, нарушаемое хрюканьем свиньи, которая под нами разрывала пятачком навозную кучу.
Случалось, дождь затягивался надолго, и Лю мучался от отсутствия курева. Как-то раз он разбудил меня среди ночи.
– Я не нашел ни одного охнарика ни под топчаном, ни по углам.
– И что же?
– У меня депрессия, – сообщил он. – Может, сыграешь мне на скрипке?
Я не стал отказываться. Еще не до конца проснувшись, я играл и вдруг неожиданно подумал о наших родителях, о его и моих: вот если бы пульмонолог или великий дантист, совершивший столько разнообразных подвигов, могли увидеть нашу ночную хижину в зыбком свете керосиновой