Бамбочада
Шрифт:
А вот еще случай.
Жара, июльская жара, пыль.
От солдатских казарм к офицерскому общежитию идет поручик Оглоблин. На небе ни облачка; поручик идет и отмахивается. Над головой вьется муха, жужжит, преследует, во все время пути преследует. Все время отмахиваясь, дошел поручик Оглоблин до первого подъезда, взбежал на лестницу, встал, съежился и стоит. Спускается штабс-капитан Вырвич, большой враль, насмешник и бабник. Увидел он поручика Оглоблина, изумился, подошел и спросил:
– Павел Павлович, что же вы здесь стоите?
– Муха пристала, муха… – ответил поручик Оглоблин и вдруг заплакал.
Недурно,
– Во всем ре-минор. Во всем ре-минор, – обратился к Евгению Ермилов.
«Любимая тональность старинных цыганских романсов эпохи Аполлона Григорьева», – подумал Евгений.
– Хотел я потом написать целую книгу о полковой злой жизни, да раньше нельзя было, и теперь нельзя.
И вот в этой-то обстановке родилась Варенька! А вот еще, – воскликнул старик, чувствуя, что сейчас можно начать рассказ про Вареньку, и боясь начать его, – хотите про Федю с комодом?
В офицерском флигеле жил добряк Федя с комодом, эскадронный командир. Он каждое воскресенье садился, с виолончелью в футляре, на извозчика, чтобы поиграть в знакомом доме.
«Вот опять поехал Федя со своим комодом», – говорили офицеры нашего полка и улыбались.
Затем он женился не то на воспитаннице, не то на гувернантке графини И. Полюбил ее за скромность.
Оставила ему жена записку – убежала с поручиком на Кавказ. Погрустил Федя и стал по-прежнему по воскресеньям ездить со своим комодом. Прошло семь лет.
Было утро, воробьи за окошком чирикали. На кухоньке денщик Николай раздувал самовар.
Какое бы имя до своего назначения ни носил денщик, попав к Феде, он становился Николаем.
Николай ставил самовар, а Федя сидел в единственном кресле, курил и раскладывал гран-пасьянс. Только видит – подъезжает коляска; выскакивает девочка, а за ней выходит дама под густой вуалью. Екнуло у него сердце.
Вошла, продвинула вперед чужую для него девочку и только сказала смущенно:
«Она у меня хорошая…»
Погладил он ребенка по голове и только закричал Николаю:
«Дурак, что стоишь? Неси чемоданы!»
И затем тихо добавил:
«Ну, что ж, давайте чай пить».
Вечером в бильярдной смеялись, говорили, что Федя дурак. Старик помолчал, чувствуя, что сейчас можно начать рассказ про Вареньку, и боясь начать его.
– Хотел я, чтобы Варенька росла в другой обстановке, чтобы не было черного диванчика, обитого клеенкой «под кожу», трюмо, засиженного мухами, ужасных захолустных офицерских взглядов; поговорил с женой.
Ушел я из полка; поселились в Петербурге. Выписал я обстановку из Финляндии, – дешевая, а все же стильная; выписал и детский костюм из Норвегии; чтобы было все просто, светло.
Стал я следить, в какую сторону начнет развиваться Варенька. Из полка я ушел давно.
Раз иду я с ней, вдруг увидела она цветную афишу с головой Яна Кубелика. Я объяснил ей, как мог, что это знаменитый скрипач. Она повернулась ко мне, обхватила мои колени руками и воскликнула, указывая на афишу:
– Папочка, сделай, чтобы и я была такой! Обрадовался я, подумал: способность открывается. Стал возить Вареньку к скрипачу на Кабинетскую. Купил скрипку. Каждая скрипка носила свое название – «Bonheur» [2] ,
2
«Счастье» (фр.).
Как назвал мастер скрипку Вареньки, я потом скажу.
Скрипка с каждым годом должна становиться все лучше и лучше. Тон – глубже, благороднее и нежнее, вибрация – увеличиваться.
Лак «Психеи» я выхолил, вытирая мягким сукном. Лак стал похож на тончайший слой прозрачнейшего самоцветного красного камня с подсыпанными под него золотыми блестками.
Слушал я, как искрится звук.
Летом познакомился в Териоках с органистом: играл он на хорах, в пустой кирке на органе, а я с Варенькой сидел в конце зала, слушали. Оставлял я Вареньку с ним, хотел, чтобы она к возвышенной музыке привыкала. Купили мы ноты Грига и Сибелиуса, чтобы во всем был один стиль, чтобы Варенька с детства стиль чувствовала. Моя жена играла на пианино.
В особенности Вареньке нравились Е-мольная соната Грига, «Песнь Крестовика» и «Туанельский лебедь» Сибелиуса, и всё Чайковского.
Уже с особенным вниманием посещал я концерты, слушал обольстительно-подкупающие звуки. Старался познакомиться со знаменитыми скрипачами, чтобы у них поучиться чему-нибудь и помочь Вареньке, осматривал скрипки. Удивил меня лак Страдивари – плотный, блестящий, черноватый у подставки, затем красный, а далее переходящий в ослепительно стеклообразный грунт. Лак на нижней деке окончательно обескуражил меня – лак был набросан как-то кляксами, густым, толстым, плотным веществом.
У Вареньки не оказалось таланта.
Умолк, стал собирать фотографии своей дочери и складывать в портфель. Засуетился.
Было уже поздно и, несмотря на уговоры Лареньки и Евгения, ушел.
Была звездная ночь. Из еще освещенных театров и кинематографов лились последние толпы. Он всегда с Варенькой возвращался на извозчике в этот час с концертов или из театра.
Погруженный в воспоминания, Ермилов поднялся по освещенной лестнице, открыл дверь ключом, прошел по коридору в комнату. Огромное зеркало в золоченой раме, купленное им для того, чтобы могла видеть себя во время упражнений Варенька, отражало белую ее статуэтку на колоннообразной подставке, окруженной венками от почитателей, и противоположную стену с балетной палкой и цветами. По одну сторону зеркала стоял шкаф с собраниями сочинений – Гамсуна, Ибсена. «Северные сборники», несколько стареньких водевилей, изданных в миниатюрном формате, книги Гофмана, стихи Андре Шенье и Бодлера, Ахматовой и Блока, Пушкин в издании Суворина видны были сквозь стекло.
После смерти своей владелицы шкаф по-прежнему наполнялся. В него ставились новые книги, которые могли бы понравиться Вареньке. Старик читал, и с ним как бы читала его дочь.
Ермилов поддерживал театральные и литературные знакомства: он посещал выставки, искал глазами то, что могло бы понравиться Вареньке. Всюду бок о бок с Ермиловым по-прежнему шла Варенька.
Он сел к своему рабочему столику, перенесенному сюда, в комнату Вареньки, загроможденному американскими и английскими техническими журналами.