Барбаросса
Шрифт:
– Вы поезжайте, – сказал он, – а я… Гуров со мною! Вот я с Гуровым тут посижу да подумаю.
Странное решение! Штаб терял связь с армией, а он, командующий армией, сознательно отрывался от своего штаба. По этой причине Москва получала из штаба Тимошенко одни сведения, а Семен Константинович иногда заверял Москву, что причин для волнений нет. Потом маршал вообще пропал, в Гороховке его не было, а куда он делся – никому не известно.
Василевский в эти дни даже почернел от переживаний, безжалостно обруганный Сталиным за то, что Генштаб потерял контроль над положением
– Помните, под Харьковом… он тоже «пропадал». Весь день просидел в кустах или под мостом. А где сидит сейчас?
Генерал Бодин, посланный на фронт как представитель Генштаба, докладывал в Москву: «Его (маршала) отсутствие не позволяет проводить неотложные мероприятия… у меня есть определенные опасения, что это дело добром не кончится!» Никита Сергеевич Хрущев высказал то, о чем другие боялись и думать:
– Слушайте, а не драпанул ли он к немцам? Ведь за такие дела, как наши, ему головой отвечать придется…
«Появилась, знаете, у меня такая мысль, – вспоминал позже Хрущев. – Хотел ее отогнать, но она сама нанизывалась на факты… Естественно, зародились нехорошие мысли». И лишь 9 июля раздался в штабах почти торжествующий вопль:
– Нашли! Жив наш маршал… вот он, объявился!
Тимошенко, как всегда, выглядел бодро, он вел себя так, будто ничего особенного не случилось, а на все вопросы отмалчивался. Вместе с ним был и Гуров, который шел, низко опустив голову, словно опозоренный. От маршала ответа не дождешься, а потому все наседали с вопросами на Гурова:
– Так где же вы были? Объясни наконец.
– Идите все к черту! – мрачно отвечал Гуров…
Газеты бестрепетно возвещали прежнее: «На фронте без перемен», и потому люди интуитивно чувствовали:
– Без перемен – значит, погано. Боятся сказать правду…
………………………………………………………………………………………
Жарища – невыносимая! Пить хотелось. Пить бы и пить, блаженно закрыв глаза, а воды не было. В редких хуторах мигом вычерпывали колодцы, оставляя их сухими, и, подкинув на спинах тощие вещевые мешки, шагали далее, отступая. На бахчах оставались дозревать арбузы и дыни, а громадные подсолнухи склоняли над плетнями царственно венчанные головы, словно на веки вечные прощались с уходящими. Избавляясь от лишнего, солдаты шли босиком по обочинам шляхов, распоясавшись, офицеры покрикивали:
– Любую хурду бросай, а саперные лопатки береги… еще окапываться. И не раз! Не век же драпать. Остановимся!
«А где?» Среди молоденьких лейтенантов, только что вышедших из военных училищ и сразу угодивших в сатанинское пекло такой вот войны-войнищи, не умолкали мучительные разногласия:
– Не понимаю! Нас со школы учили: самое главное – человек, а техника уж потом. Этим же гадам, Клейсту иль Готу, плевать на человека. У них другое в башке: броня, скорость, огонь. И вот результат: я, гордый человек, царь природы, и что есть мочи драпаю от этой самой вонючей техники.
– Так чего ж ты, Володя, не понимаешь?
– Не
– Да, ребята, кто прав? Я согласен: железо само по себе воевать не умеет. Но бьют-то нас все-таки железом и моторами.
– Наверное, Игорек, кой-чего у нас не хватает.
– Мозгов не хватает!
– К мозгам нужна и техника. Вот у меня сестренка. Еще сопливая. А уже по восемнадцать часов у станка вкалывает. Куску хлеба радуется. Я верю, что в тылу люди мучаются не напрасно. Будет и у нас железяк всяких… во как, выше головы! Только бы до Волги живым дойти, а пировать станем на Шпрее.
– Оптимист… голова садовая! Давай вот, топай…
Да, мы опять отступали. И до чего же обидно было нашим бойцам, когда они, едва живые после изнурительных маршей, позволивших оторваться от противника, потом разворачивали газеты и читали написанное: «На Юго-Западном фронте без перемен». Армия Тимошенко изнемогала, вся в крови и бинтах, а Москва еще боялась сказать народу горькую правду-матку, и солдаты злобно рвали газеты в лоскутья – на самокрутки:
– Во, заврались! Кажись, нам надо живьем самого Гитлера поймать да яйца ему отрезать, тогда увидят они перемены…
В немецких штабах были крайне удивлены: при таком страшном напоре и скорости продвижения русских пленных было – не как в сорок первом! – ничтожно мало. Из этого следовал вывод: наши рядовые бойцы, даже в самых тяжких условиях, все-таки научились сражаться, а вот их военачальники еще не овладели искусством войны… Самолеты эскадрилий Рихтгофена поливали колонны отступающих из пулеметов, сыпали на них пачки осколочных бомб, иногда с неба слышался такой страшный свист и вой, что даже отчаянные храбрецы вжимались в землю. Не сразу сообразили – что к чему, и скоро в колоннах хохотали:
– Надо же! На испуг нас берут. Колесами…
Да, для устрашения отступающих немцы иногда сбрасывали колеса тракторов из МТС, которые – в силу своей конфигурации – издавали почти немыслимые завывания.
– Хоть бы Волга-то поскорее, – говорили усталые.
– А на что она тебе, Волга-то?
– Говорят, там и остановимся. Чтобы – ни шагу назад.
– Это какой же умник тебе сказывал?
– Да начальник станции. Дядька начитанный. Умный…
Соседей зорко оглядывали – не затесался ли кто чужой? В такое-то время всякое бывает. Заметили одного вихрастого, у которого в петлицах гимнастерки что-то непонятное было.
– Это что у тебя там обозначено?
– В петлицах-то? Так это – лира. Признак музыкальности.
– А сам-то ты, выходит, на лире играл?
– На трубе!
– А где труба-то твоя?
– Спрашиваешь! Скоро нам всем труба будет.
– Не каркай.
– А что?
– А то, что и по мордасам получить можешь…
Отступая, они еще и сражались (и немцы, угодившие в плен, на допросах признавались: «Это был ад… мы никак не ожидали встретить от вас, отступающих, такое сопротивление!»).