Бархатный диктатор (сборник)
Шрифт:
Лицо его сжалось в слезливой гримасе. Он словно готов был здесь же, на месте оплакать своего погибающего друга.
(Гораздо позже, в своих скитаниях по заграничным читальням и библиотекам в поисках запретных страниц Герцена о царской России, Достоевский узнал всю правду об этом сановном заике. «Полярная звезда» и «Колокол» поведали ему, что этот доносчик-энтузиаст был близок в 1825 году к Рылееву, Глинке, Оболенскому, принимал участие в их политических спорах, читал им свою трагедию (об «идеале чистой любви к отечеству»), а когда сам был привлечен к участию в тайном обществе, предупредив заговорщиков, спешно явился двенадцатого декабря в Зимний дворец и, не называя имен, сообщил Николаю: «Противу вас таится возмущение, оно вспыхнет при
Между тем, Ростовцев, продолжая заикаться, раздирать рот и подергивать глазом, вел свой чувствительный допрос.
– Знавали ли вы литератора Белинского?
– Знал, но в последние годы я мало общался с ним.
– Извольте изложить комиссии о причинах вашего расхождения.
– Оно было вызвано различием наших воззрений на задачи искусства. Белинского необыкновенно волновали мои утверждения, что художник, преследуя цели стройности и завершенности своих созданий, служит по-своему человечеству, улучшая и возвышая его и тем выполняя свое призвание перед современниками и будущими поколениями. Он с большой страстностью возражал мне, что отвлеченная, в себе самой замкнутая красота не нужна голодному, нищему, трудящемуся человечеству. Помнится, я возражал ему, что искусство, как воздух и солнце, нужно всем и всегда, именно потому, что оно вернее всех прочих средств способно объединить людей высшею творческою радостью. Я рассчитывал, что этим шиллеровским аргументом смогу воздействовать на художественную сторону его натуры, задеть ту поэтическую струну, которая никогда не переставала звучать в его сердце. Но в этом я ошибся. Он только горько упрекнул меня в недостойном писателя равнодушии к самым жгучим болям современного человечества, я же в ответ обвинил его в желчности мышления, и мы разошлись навсегда.
– Но если вы разошлись навсегда, то чем объяснить, что совсем недавно (он заглянул в бумагу) – пятнадцатого апреля текущего 1849 года – вы изволили читать перед многолюдным собранием у титулярного советника Буташевича-Петрашевского обстоятельнейшее послание литератора Белинского к известному сочинителю Гоголю?
– Я считал, что письмо это – замечательный литературный памятник, не лишенный даже художественных достоинств.
– Так что единственно из соображений словесных красот вы прочли, а затем передали некоторым лицам для списывания документ (он продолжал просматривать бумагу), в котором говорится о «гнусном русском духовенстве», о наличии на Руси огромной корпорации разных служебных воров и грабителей, о российской церкви как поборнице неравенства, льстеце власти, враге и гонительнице братства между людьми? В читанном вами рекомендуется даже созерцать самодержавие из прекрасного далека, ибо вблизи оно якобы вовсе не так прекрасно и не так безопасно. Все это было прочитано вами из соображения литературных достоинств?
Нервный тик странно дернул лицо Ростовцева. Казалось, он иронически сжал веки левого глаза, словно для прицела, и лукаво качнул головой. Что это было? Болезнь лицевого нерва, мышечное сокращение щеки от внезапной задержки речи, или… быть может, насмешка?
– Я далеко не разделяю всех идей этой статьи.
– Стало быть, иные все же разделяете. (Он повернулся к Набокову.) Полагаю по этому пункту вопрос достаточно выясненным.
В это время в беседу вступил Дубельт. Он легко приподнялся, быстро расправил сухой рукой свои галльские усы и не без грации, словно кидаясь в мазурку, ринулся в свой допрос.
– Раз вы изволили вступить на путь признаний, весьма для вас важный и спасительный (в тоне чувствовался налет кавалерственного расшаркивания), то не расскажете ли нам (здесь он начал странно растягивать слова и медлительно волочить фразу) о составленном плане в ночь на 21 апреля в публичном маскараде, в зале дворянского собрания…
Он остановился, как бы что-то соображая или припоминая. Затем вдруг резко оборвал фразу:
– …заколоть кинжалами царя?
Достоевский не дрогнул.
– В планах цареубийства не участвовал.
– Но в сообществе ваших приятелей вам, вероятно, не раз приходилось слышать о желательности совершенно изъять виновников зла, так сказать, уничтожить, ну, скажем, конечно, примерно, – да и мысль пренелепейшая по своей неосуществимости, – царя, наследника, царскую фамилию?
Он нагнулся вперед над столом, и глаза его жадно впились в лицо Достоевского.
– Я к этому никогда не призывал.
– А кто же?
Зеленые фосфорящиеся зрачки под седеющими бровями продолжали сверлить его. (На какой-то гравюре так изображен Люцифер.) Он стоял и смотрел как завороженный. Мысли проносились вихрем: «У Спешнева был разговор… Кто же мог донести?.. Ведь свои вернейшие люди… Явно – фраза тогдашней беседы… «Устранить царя и фамилию»… Именно так и сказал он…»
Дубельт вынул из папки и протянул ему лист. Это был план Петербурга с нанесением казарменного расположения гвардейских частей. Революционная карта столицы отметила тушью места, предназначенные для баррикад, – на Дворцовой площади, на набережных, у мостов, на Невском.
– Я не составлял этого плана.
– Но как военный инженер вы, конечно, знали о нем. Ведь вы топограф инженерного департамента, – могли ли без вас решать такие вопросы?
– К восстанию и уличным боям не готовился.
– Будучи из первейших членов сего общества, вы все же должны были знать о плане умерщвления императора партией заговорщиков в масках. Принимали ли вы также участие в составлении лотерейных билетов, на которых написаны были призывы к восстанию и цареубийству?
– Нет, не принимал. И вообще полагаю, что слух этот ложен.
– Но исповедовать систему Фурье и не стремиться к ее распространению едва ли логично. В революционных союзах обычно создаются тайные типографии для пропаганды новых идей. В вашем кружке, сколько известно, существовали такие же планы…
Этого вопроса Достоевский боялся пуще всего. В этом, с точки зрения власти, было, конечно, его самое сильное преступление. Организация тайной типографии для распространения антиправительственной пропаганды – это уже был не заговор идей. Не разговоры, не чтение стихов. Это был революционный факт, весьма заметный и крупный. Сознаваться в нем было совершенно немыслимо. Помимо личной опасности, он вовлекал в свое заявление ряд других лиц, в первую голову Спешнева.
– Вы напрасно так молчаливы в этом пункте. В нашем распоряжении рисунок типографского ручного станка, вам, конечно, хорошо известный. У нескольких ремесленников отобраны сведения о производстве ими на заказ отдельных частей. Если вы нам сообщите, где он был собран и у кого хранился, это может сильно смягчить вашу участь.
Генерал назидательно и не без грации приподнял свою сухую и узкую руку. Допрос, казалось, достиг предельного напряжения.
И вот снова, нарушая безнадежную паузу, слово взял председатель.
– Итак, – провозгласил своим хриплым голосом Набоков, – вы упорно отказываетесь признать свое участие в заговоре на восстание и цареубийство?
– В прениях о фурьеризме, о крепостном состоянии и воинских наказаниях участвовал. Письмо Белинского к Гоголю читал на собраниях. Солдатскую беседу слушал. В грядущее пришествие всеобщего счастья верил и не перестаю верить. Но в заговоре на восстание и цареубийство – не повинен.